Светлый фон

В голосе Козьмы Миныча прозвучала сдержанная досада.

Домна Терентьевна сразу же подхватила, точно перед ней открылась привычная дорожка:

— Ой, сироты мы горемычные! На кого ты нас оставил, Дорофеюшка? Хлебушка, и того не стало. С голоду детушкам твоим помирать придется…

— Погоди ты, Домна Терентьевна, — заговорил Козьма Миныч. — Сказывал я тебе, что не брошу братнину семью. Поди-ка лучше домой, позови девок да уложите в сундуки, что осталось. Дом ваш продать придется, а вы со всеми животами к нам переберетесь… Там и жить станете, как жили… Идем, Нефед. А ты, Тихон, покуда оставайся. Помоги им укласть добро, чтоб не растащили.

Козьма Миныч быстро вышел за ворота, не оглядываясь на Домну, которую Степка и Тихон вели в избу. Нефед бежал за отцом, что-то нашептывая ему в ухо. Но Козьма Миныч, видимо, не слушал его.

V

V

После смерти Дорофея Марфуша совсем затосковала. Домна Терентьевна целыми днями причитала и жаловалась на свою горькую судьбу. Корила Дорофея, что он их оставил нищими, плакала над Марфушей, что никто ее, бесприданницу, теперь замуж не возьмет. А Марфуша этим только и утешалась, хоть и не спорила с матерью. Но больше всего обижалась Домна на Татьяну Семеновну, что она ее и за родню не почитает и поговорить с ней не хочет, не то что до хозяйства ее допустить. Жаловалась и на Козьму Миныча, что он не наставит жену. Сам-то он — грех жаловаться — попрежнему был ласков и со снохой и с племянницей, ласковей даже, чем раньше.

Сердился Козьма Миныч только на Степку. У отца Степка привык к полной волюшке. Дорофей только говорил, что будет приучать Степку к хозяйству, а на деле и не пробовал — рад был, что Степка не лезет к нему. А Степке только того и надо было. Набрал он себе мальчишек кучу и верховодил над ними. Водил их, куда вздумает — летом на соседние сады да огороды, зимой на реку. Не только катались они там с берега и из снега строили дома и крепости, а иной раз и проезжающих пугали, нападали на них целой ватагой и кричали, чтоб выкуп им платили, по грошу с носа, не то в снег опрокинут. Кто посмирней, те и давали, лишь бы отвязаться.

На верху у Степки товарищей не было, но жить, как Нефед, — около дома копошиться — ему не по душе было. Сперва Козьма Миныч тоже вниманья на него не обращал, и он пропадал по целым дням, набирал себе команду. Ну, а как помер Дорофей, надумал Козьма Миныч по-настоящему приучать Степку к хозяйству. Стал ему вместе с Нефедом разные дела по дому поручать — дрова принять, чтобы не растащили, пока складывают, месячину работникам отвесить. Нефед ко всему этому давно привык, смотрел за отцовым добром в оба, не одни рабочие, приказчики, и те его больше, чем Козьму Миныча, боялись. Ну, а у Степки одна забота была — удрать со двора и затеять что-нибудь помудреней с мальчишками. Нефед каждый раз доводил отцу, что Степка убёг, и он один порученье его выполнил. Козьма Миныч и добром со Степкой пробовал — про его сиротскую долю говорил, — и пугал, и порол, случалось, но мало помогало. Да и некогда ему было с непутевым племяшом возиться.

У Козьмы Миныча, кроме семьи, и других много было забот. Торговля его шла все хуже и хуже. С лета 1608 года вокруг Нижнего еще неспокойней стало. Не одна мордва бунтовалась. Заворовались и черемисы. Кругом Нижнего повсюду бродили шайки — и черемисы, и мордва, и русские воровские люди. Козьме Минычу от этого прямой убыток был. А тут еще осенью слух прошел, что к Москве опять подступает царь Дмитрий и многие города ему крест целуют. Посылать в Москву гурты скота и думать было нечего. А ведь как раз скотом и промышлял всю жизнь Козьма Миныч. На том и богатство свое сделал, на том и с московскими посадскими людьми знакомство свел. Не в одном Нижнем Козьму Миныча почитали и в старосты выбирали. На Москве его тоже многие знали. Дела свои он всегда вел по совести. Хоть свою выгоду и блюл, но слово держал и обмана от него не было.

А теперь сильно задумываться стал Козьма Миныч. Не ему одному трудно приходилось. Чуть что не вся торговля становилась. Взять хоть бы хлеб. Кабы остался у брата Дорофея хлеб, Козьма Миныч, хоть и обещал Домне продать, а и сам бы не знал куда. В Нижнем столько не продашь, да и цены хорошей не дадут, а в Москву не довезти. А все отчего? Воровские люди и в прежние годы бывали, — хорошо про то знал Козьма Миныч, — но все-таки на большие обозы или на гурты редко нападали, опасались московских государевых стражников и стрельцов. А ныне в Нижнем по сию пору московскому государю Василию Ивановичу Шуйскому и стрельцы и весь народ прямили, а по другим городам отложились от него, крестное целованье порушили, снова Дмитрию Иванычу крест поцеловали.

Отправишь гурт, а в Муроме в первом, как узнают, чей скот и откуда, сразу отберут — скажут: царь Дмитрий Иванович велел у изменников истинному царю Дмитрию всякий товар отбирать и в его стоянку — в Тушино — отправлять. Какой порядок может быть, когда одни города за Василья Иваныча стоят, а другие — за Дмитрия? И хуже всего, что за Дмитрием опять литовские и польские полки пришли и принялись грабить русскую землю.

В Нижний те нехристи покуда еще не заходили, а разговоров про них много было.

Снег уж выпал, зима настала, когда, 21 ноября, за Козьмой Минычем пришел стражник — звать его на воеводский двор к воеводе Александру Андреичу Репнину. Там оба воеводы были — и Репнин и Алябьев, — и архимандрит Иоиль с соборным причтом, и дьяк Василий Семенов, и стрелецкий голова Баим Колзаков, да еще послано за земскими старостами и лучшими посадскими людьми.

— А по какому делу — не знаешь? — спросил Козьма Миныч.

— Да там, слышно, из Балахны Якупка Полуехтов приехал от игумна Никольского монастыря Ионы с письмом к архимандриту нашему Иоилю. Вот отец Иоиль и принес то письмо воеводам почитать, что они приговорят.

Когда Козьма Миныч пришел в воеводскую избу, там уж собралось десятка два посадских, и архимандрит Иоиль только что кончил читать посланье Ионы.

Козьма Миныч перекрестился, отдал поклон хозяину и подошел под благословенье к отцу Иоилю. Старичок он был сухонький, седенький, а на ногу легкий — всюду сам бегал по монастырю, потачки никому не давал. Хозяин был. И глазки у него, хоть маленькие, а зоркие и с хитрецой.

— Вот, Козьма Миныч, — заговорил он быстро, тот еще руку ему не успел поцеловать, — пишет мне отец Иона с Балахны, повещает, что поцеловали они крест царевичу Дмитрию Ивановичу, и нас увещает вину ему свою принести и крест поцеловать, не то де на нас придет рать литовских людей, потому как и Муром, и Владимир, и Шуя, и Суздаль поцеловали крест Дмитрию. Только де за Нижним и дело.

— Не только городов на Руси, что Суздаль, да Шуя, да Владимир, — заговорил густым голосом, не торопясь, воевода Репнин, поглаживая широкую бороду, и сверху поглядел на шустрого монаха, словно кучер на чересчур резвую лошадку. — Вон Вологда по сю пору царю Василью Иванычу прямит, и Ярославль, и Кострома. А снизу, по Волге, слышно, Шереметев с большой ратью идет и воров всех побивает.

— Верное твое слово, князь Александр Андреич, — подхватил отец Иоиль. — Смута большая по всей земле. И на чем совершится — не угадать. До нас-то не так и близко. Можно и погодить. Коли Дмитрий Иваныч на Москву придет, поспеем тогда и мы повинную послать и крест поцеловать.

— Гоже ль так-то, отец Иоиль? — недовольно проговорил воевода Алябьев. — Уж коли мы царю Василью крест целовали, надо и помогу ему делать. Есть же у нас тут стрелецкое войско. Чего там ждать, покуда на нас литовская рать придет. Ударим лучше враз на Балахну, а там на Муром, прогоним воров, начинщиков посечем, а народу велим царю Василью вину принести.

Воевода Репнин только головой покачал и поглядел на Козьму Миныча, точно сам не хотел вступаться.

— Погоди малость, Андрей Степаныч, — заговорил Козьма Миныч, — мало ли неповинной крови хрестьянской пролито. Может, допрежь добром сговориться попытать. Послать бы к ним на Балахну гонца, чтобы они к нам от себя кого потолковей прислали, хотя бы Василья Кухтина да Тимофея Таскаева. Мы им тут скажем: как это возможно, чтоб то вправду царевич Дмитрий Иваныч был? Ведомо всем, что Дмитрий царевич в Угличе убит был по наущенью Бориса Годунова, и мощи его чудотворные ноне в Москве в Архангельском соборе явлены и чудеса творят.

— Ведомое дело — вор тот Дмитрий! — нетерпеливо крикнул Алябьев.

— Ну вот, — продолжал Козьма Миныч. — Может, они нас послушают, от того вора отступятся. А покуда на что нам промеж себя драку затевать? Будем попрежнему мирно жить, чтобы и балахонцы в Нижний Новоград ездили со всем, что у кого есть, и мы на Балахну также. А как на Москве царь Василий Иванович сидит, так он бы и был царем и им и нам.

— Правильно ты рассудил, Козьма Миныч, — проговорил князь Репнин, — попытаем. Попытка, говорится, — не пытка. Пиши, Василий Семенович, грамоту, а мы руки приложим да с тем же Якупкой Полуехтовым и отошлем. Только вряд послушают нас балахонцы. Так ты, Андрей Степаныч, времени тоже зря не веди, рать собирай, чтобы врасплох нас воры не застали. Вон с Ростовом, слыхал, что сталось? И все по их плохоте. Никакой у них думы не было, жили просто, без никакого обереганья, а литовские люди в ночи на них и напали, весь город выжгли, людей посекли, а над митрополитом Филаретом надругались — сан с него сняли, в возок с недельной женкой посадили и повезли в Тушино к вору Дмитрию.