Когда в пятницу Гарин вызвал ее к себе, она испугалась – ждала тяжелого, мучительного разговора. Но он, кажется, был в отличном расположении духа и вел себя так, словно той поездки в машине не было. Он пригласил ее присесть, спросил, как продвигается работа над главой о ритуалах, и Ли, не поднимая глаз, что-то пробормотала в ответ.
– У тебя все в порядке? Ты не заболела? – спросил он. – Ты какая-то вялая в последнее время. Посмотри на меня. Ну же, посмотри, – она подняла глаза. – Мы все беспокоимся о тебе, Ли. Я беспокоюсь. Тебя кто-то обидел?
Слово «обидел» как-то особенно задело ее – она зажмурилась, потому что боялась расплакаться.
– Ну что-о-о такое, ну ты чего, – Гарин поднялся, обошел стол и аккуратно, по-отечески приобнял ее. В его объятиях ей стало легче, она зашмыгала носом и по-детски заскулила, но это были слезы облегчения – всю последнюю неделю она жила с растущим ощущением беспомощности, с уверенностью, что все от нее отвернулись, теперь же Гарин обнимал ее, а это означало, что все плохое позади, ее не выгонят, не отчислят. Ее принимают.
– Ну поплачь, поплачь, – сказал он, и от теплоты в его голосе она разрыдалась еще сильнее и обняла его в ответ. – Мы сегодня идем на концерт, – сказал он. – Братья Волковы опять приехали. Я бы и тебя пригласил, но вот даже не знаю. В прошлый раз тебе стало плохо.
Ли все еще шмыгала носом.
– Я пойду, – сказала она. – Я пойду с вами.
Гарин улыбнулся.
– Уверена?
– Да. Я хочу. Мне нравится музыка Волковых, очень нравится, правда, – сказала она и удивилась собственным словам. На самом деле она до сих пор помнила холодную тошноту во время первого их концерта. Но ей казалось, что если Гарин, Джоан, Питер и Адам пойдут на концерт без нее, то это их как-то сплотит, и она снова окажется одна, и это ощущение – остаться одной – было страшнее всего. В последнее время такое случалось все чаще – ее охватывало чувство отчуждения, и она ловила себя на том, что готова на все, лишь бы не быть одной, не испытывать ничего подобного. И все чаще говорила не то, что думает, а то, что от нее хотят услышать.
И следующим вечером все вместе они пошли на концерт и зашли в здание-гибрид со стрельчатыми неоготическими окнами, и когда на сцену вышли братья Волковы и забили в барабаны, в желудке у Ли снова зашевелилось и заболело, только на этот раз боль в форме рыболовного крючка не пугала ее, Ли принимала боль как награду, как доказательство единства с остальными, терпела и радовалась, ощущая в животе, под диафрагмой укол холода.
Когда концерт закончился, случилось еще кое-что. На сцену поднялся Гарин и заговорил с толпой, попросил Ли выйти к нему, под свет софитов. Он представил ее зрителям и попросил рассказать о ее религиозном опыте в пустыне – о том, как она услышала гром, о конце света. И Ли стояла там, на сцене, и смотрела на лица внизу – лица, полные восхищения и восторга. И ей это нравилось.
Таня
Таня
Они приехали в Палеонтологический музей. У Леры там работал старый, еще со времен университета, приятель. Таня спросила его имя и тут же забыла – то ли Борис, то ли Глеб (все же память на имена у нее ужасная), – так вот этот парень, узнав об их беде, пообещал устроить встречу с некой журналисткой, которая писала о сектах и могла помочь – она копала под Гарина и нашла что-то интересное.
Сестры приехали чуть раньше и решили прогуляться по залам. Уже на лестнице, на входе в экспозицию они увидели огромное керамическое панно с изображениями динозавров, мамонтов, китов, нарвалов, оленей, медведей, носорогов, чаек, аистов и на самой вершине – людей, запертых внутри какого-то синего то ли пузыря, то ли шара, который тоже словно бы находится внутри нижней челюсти огромного невидимого существа. Таню по-настоящему поразило то, настолько странно религиозной выглядела вся композиция.
– Смотрю на все это и думаю о «Поклонении волхвов», – сказала она Лере. – Даже позы и расстановка животных, кажется, сообщают нам что-то такое о важности момента.
– Ничего удивительного, – сказала Лера. – Панно называется «Древо жизни». Самый прикол в том, что с тех пор, как скульптор Белашов закончил его, – а это было в 1987 году, – наука сильно продвинулась, и, следовательно, на панно уже давно изображены «не совсем правильные» динозавры, или, скажем так, наши немножко устаревшие представления о том, как они могли выглядеть; теперь, спустя тридцать лет, мы знаем, что, скорее всего, динозавры носили яркое оперение и внешне были ближе к птицам, чем к рептилиям; ирония же заключается в том, что переделать панно нельзя – да и не нужно, – это произведение искусства и объект культурного наследия; вот так и получилось, что спустя тридцать лет на входе в первый зал посетителей встречает наполненное религиозными аллюзиями и устаревшими представлениями панно, которое теперь символизирует не только весьма сомнительную иерархию всего живого, но еще и столкновение научного и культурного дискурсов; с точки зрения науки оно недостоверно, но с точки зрения культуры попытка его исправить будет считаться актом вандализма.
У Леры сегодня было отличное настроение, она вообще любила рассказывать истории, могла долго и вдумчиво описывать «Древо жизни», метод работы скульптора Александра Белашова и размышлять о парадоксах стремительно устаревающего знания; потом они дошли до скелета брахиозавра, и, чтобы как-то разбавить чрезмерную серьезность экскурсии и развеселить Таню, Лера начать травить анекдоты:
– «Мальчик увидел скелет динозавра, повернулся к бабушке и говорит: «Представляю, как ты боялась их, когда была маленькой, бабуль!»
В третьем зале на стене висели десятки керамических и бронзовых изображений разного рода доисторических рыб и амфибий.
– Доисторические косяки, – сказала Лера и захихикала. Таня закатила глаза: «серьезно? Шутки про косяки?» Лера осеклась и подняла руки, как бы сдаваясь, – ладно, признаю, шутка так себе. Но кто не смеялся в школе над словами «косяк» и «многочлен», пусть первый бросит в меня окаменелость.
А потом вспомнила, что «косяк рыб» по-английски называется a school of fish – то есть буквально «школа рыб».
– Представляешь? Это меня уже на работе научили, чтобы с коллегами из США общаться. У нас с этим все просто – везде косяки да стаи. Ну или группы. А у них для каждого вида свое слово, – с энтузиазмом рассказывала Лера, совершенно, кажется, забыв, что Таня уже несколько лет сама преподает английский и все эти нюансы языка ей давно известны. – Если речь о селедке, ты можешь сказать a school of herring, но, если о млекопитающих, ты должна говорить a pod, например, a pod of dolphins, а киты – вообще отдельная история, про них говорят a gam of whales, что означает нечто вроде «беседа китов». С птицами тоже все сложно: «стая ворон», например, это a murder of crows, стая попугаев – a company of parrots, стая скворцов – это а murmuration of starlings, а стая воронов – и я сейчас не шучу – a conspiracy of ravens, заговор! Но самое смешное – это совы, потому что они не собираются в стаи, группы или заговоры, они для этого слишком круты, видимо, поэтому собрание сов называется «парламент»; буквально a parliament of owls.
Лера так увлеченно рассказывала о своем опыте изучения языка, что совершенно не замечала – сестра ее не слушает; Таня смотрела на керамических рыб на стене в третьем зале, и когда Лера упомянула селедок, ее пробрал озноб – она вдруг вспомнила детство.
Ей было семь или восемь, когда они впервые всей семьей поехали на море, в Дивноморск. В первый же день по пути на пляж они зашли в магазин игрушек, и мать позволила им выбрать по одной. Таня кинулась к полкам, боялась, что, если помедлит, мать передумает. На одной из полок между фламинго и лебедем лежала надувная синяя, глазастая рыба. Таня сразу же полюбила ее, хотя сама себе толком не могла объяснить за что. К кассе она шагала с гордостью и ощущением победы, с таким видом, словно только что выиграла самую важную гонку в жизни и теперь ждет поздравлений: «уж Лера точно не сможет найти на этих полках ничего более ценного и прекрасного, чем эта рыба», – думала она, пока Лера с матерью ждали ее у выхода.
– А ты что себе выбрала? – спросила Таня.
Лера показала ей маску с трубкой для подводного плавания. Таня фыркнула и закатила глаза: «Как банально».
Когда они пришли на пляж, Таня кинулась в море в обнимку со своей прекрасной, идеальной рыбой, но уже спустя минуту обнаружила, что рыба как-то тревожно булькает и плохо держится на поверхности и потихоньку теряет упругость, обмякает и словно бы умирает в ее детских руках. Таня вышла на берег в слезах.
– Ну чего ты ревешь опять? Ну что за ребенок. Ты же сама ее выбрала, – ворчала мать; затем, поняв, что дочь не успокоится, сходила в магазин «Все для дома», вернулась с изолентой, нашла прокол и крест-накрест заклеила дыру. Рыба была спасена и снова прекрасно держалась на поверхности, но Таня больше не любила ее, теперь это была испорченная, дырявая, залатанная селедка, но самое неприятное было даже не в этом, а в том, что мать не уставала напоминать ей о том, что она сама ее выбрала.
С тех пор надувная селедка стала в их семье чем-то вроде внутренней шутки – символом поспешного и необдуманного выбора. Всякий раз, когда Таня совершала ошибку и выбирала что-то непрактичное и/или бесполезное, мать смотрела на нее этим своим коронным учительским взглядом поверх очков и спрашивала: