Светлый фон

От всей этой неразберихи Чад почувствовал себя дурно. Он не ожидал, что первый же день работы будет омрачен такой эмоциональной встряской. И все же, Оскар. Чад нахмурился. Может ли имя, которое написала Эвет, быть тем самым? Или она изобразила кого-то из знакомых? Почему-то эта мысль не казалась ему верной. Сама реакция Эвет служила подсказкой. Что-то зловещее таилось в том, с какой ревностью она отнеслась к вниманию Чада именно к этой детали картины. Могла ли она нарочно написать имя Оскара, догадываясь об истинных намерениях Чада? Он слышал, что интуиция душевнобольных граничит с патологией, наравне с психическим нездоровьем в них просыпается сверхъестественное чутье. Что, если она прочла его мысли, догадалась или как-то узнала, зачем он здесь, и нарочно провоцировала, проверяла, как быстро он обнаружит свое истинное лицо?

Чад решил отложить решение этой загадки на более поздний срок и подошел к рабочему месту Льюиса, чтобы посмотреть на работу, оставленную им на подставке. Она оказалась изобразительной и, по видимости, была начата задолго до сегодняшнего дня. Льюис работал обильно разведенным маслом и тонкой кистью. Бóльшую часть холста он успел покрыть: на темно-зеленом фоне было изображено четыре выстроенных в ряд колокола. Каждый оформлен в уникальной стилистике, ни одна деталь не повторяла форму или цвет своего собрата. Художник отлично передал фактуру чугуна, представив его тяжеловесность сложным переходом цветов и точным размещением световых бликов. Массивные бока были украшены узорами и незнакомыми Чаду символами. Картина Льюиса являла собой пример хорошо продуманной и, по-видимому, залюбленной работы, писалась она с эскиза и без прицела на время – оценив незаконченную часть холста, Чад предположил, что до завершения еще множество часов работы.

Тем временем в студии обосновалась тишина, в которой то и дело раздавался плеск кисточки в воде или мягкий шорох бумаги. Казалось, ничто не напоминало о том, что произошло здесь несколько минут назад. Чад обвел взглядом три спокойные, склонившиеся над столом фигуры, однако сам он не мог отделаться от зловещего напряжения, наэлектризовавшего воздух. Жуткое предчувствие одолело его, словно вот-вот должно случиться какое-то грозное событие, на исход которого он не мог повлиять. Он потер вспотевшие ладони и подошел к окну, чтобы приоткрыть его. Запах растворителя нервировал впервые за много лет.

Не сделал ли он ошибки, приехав сюда? Может, стоило все же принять совет Торпа и остаться в студии при академии, где он привык работать плечом к плечу с друзьями. Генри, Джейк, Сэм и Камилла, которая так любила отпускать сальные шуточки в сторону какого-нибудь не в меру атлетичного натурщика, – где они там, как отнеслись к его отсутствию? А ведь здорово было следовать размеренному течению жизни и не тратить силы на поиск призрачного озарения. Не пошел ли он на поводу у собственной блажи, не отсрочил ли таким образом провал, не бегство ли это из опасения перед неизбежным окончанием студенческого пути? Чад мог лишь надеяться, что не принял страх за вызов. Что, находясь здесь, не бежит от себя и не хочет подспудно наказать за неудачу – в случае, если она все-таки настигнет его.

Ему вдруг вспомнились слова, которые Арлин произнесла за завтраком, когда они говорили об объектности полотен. «Нет никакого смысла в работах, если смотреть на них отвлеченным взглядом, – сказала она. – Если не знаешь художника лично, не ощущаешь его боли, то не сможешь распознать значения его картин. Смыслы, заложенные пациентом, улавливаются лечащим врачом, так же как радиоприемник улавливает сигналы. Художник привносит на холст объект и являет его врачу точно неопровержимую улику, свидетельство существования. Когда это случается, то происходит как бы подписание невидимого договора – теперь ни у одной из сторон нет возможности отрицать наличие визуального объекта, ведь как минимум два человека дали позволение на его существование. И чем больше зрителей удается собрать вокруг одной работы, чем больше пар глаз засвидетельствуют ее, тем явственнее проступает объект в реальном мире, делая неопровержимым факт, что нечто существует, потому что его видели. Вот почему многие работы не выставляются на публику. Мы не можем допустить, чтобы эти артефакты обрели свидетелей, переходили из рук в руки, чтобы их предметность множилась. Мы хранители – и в то же время мы бережем тех, кому картины могут нанести вред. Живопись – это мощная доказательная база: я наблюдаю нечто, и вы тоже. Только поэтому оно существует».

видели Только поэтому

Чад почувствовал на себе взгляд и повернул голову к Вайолет, крупной женщине с одышкой, сидящей в кресле-каталке. Он подошел, радуясь, что способен отвлечься, и взглянул на еще сырой холст. Это был портрет, написанный в постимпрессионистской манере довольно крупными мазками. Чтобы оценить его в полной мере, Чаду пришлось отступить, и когда он сделал это, то с удивлением узнал на портрете себя. Стройная фигура с острыми плечами, уложенные на левую сторону кудри, руки в карманах джинсов. Вайолет даже пририсовала ему «вангоговскую» шляпу, хотя он снял ее и оставил на стуле, как только вошел в помещение.

Это был набросок, еще не оконченная картина, ведь с начала урока у Вайолет было не так много времени, но Чада поразила не скорость, с которой работала Вайолет, а нечто гораздо более зловещее. Разглядывая мозаику пятен, он вдруг понял, что на портрете отсутствовало главное, а именно – лицо. Оно не было нарочно стерто, напротив, на том месте, где положено быть носу, глазам и рту, была проделана тщательная работа: серовато-пастельные и розовые мазки, словно хорошо продуманная обманка, создавали иллюзию объема. С мастерством фокусника Вайолет разместила более темные пятна там, где взор ожидал брови или подбородок, но при ближайшем рассмотрении становилось очевидным их полное отсутствие. Иными словами, художница вместо лица тщательно изобразила пустоту.

У Чада возникло непроизвольное желание ощупать себя, настолько реалистично все выглядело, но он сдержался. Вместо этого он нахмурился и удивленно посмотрел на художницу, безмолвно вопрошая, что она хотела выразить подобным художественным решением. Но Вайолет методично прибирала свое рабочее место, и Чад с досады переключился на последнего ученика – Марка – и картину, на которой тот изобразил рыцаря в желтых, словно из воска, доспехах, местами просвечивающих до белого. Все это время Мэри так и не подняла глаз от своей новой картины, которую начала тотчас, как подарила прежнюю Чаду. И как успел заметить Чад, Эвет была права: Мэри снова взяла все тот же мотив с озером, лужайкой и старым псом по имени Честер.

 

Когда все, кроме Арлин, покинули студию, Чад выдохнул и, поразмыслив, пришел к заключению, что, несмотря на инцидент с Эвет, все прошло более-менее гладко. Работы, которые ему довелось увидеть сегодня, отличались друг от друга так сильно, что, не будь он художником, решил бы, что все дело в неизвестных ему техниках. Однако дело скорее в их отсутствии, полном отрицании норм изобразительного искусства. Тем удивительнее было признаться себе в том, что это казалось ему привлекательным. Рассматривая волнующие образы, Чад вдохновился больше, чем иной раз на какой-нибудь выставке! Пациенты Бетлема, очевидно, не спрашивали разрешения изобразить тот или иной объект, это был совершенно новый вид искусства – без правил, одобрения или порицания, и в этом вдруг открывшемся Чаду мире существовал лишь один хозяин – сам художник. Краски ложились на холст в соответствии с его замыслом, а финальный результат безоговорочно принимался зрителями. При взгляде на работы пациентов не возникало мысли рассматривать их на предмет ошибки – сама эта идея была кощунством! Такая пронзительность сквозила меж смутных форм, такая раскованность, что любой критик тотчас захлопнул бы рот и не посмел сделать ни единого замечания. Честное искусство защищено от нападок. Какие могут быть мерки для творчества, взошедшего на почве страданий и душевного нездоровья? Это как судить конверт за содержание письма. Очевидно, что пациенты не думали о том, как будут смотреться их работы на выставке, – они были заняты тем, что мучило их, требовало выхода.

Во все времена художники славились тем, что с помощью кистей и красок запечатлевали окружающий мир, сберегая образы для будущих поколений, изображали жизнь во множестве деталей, чтобы те, кто станет жить после, смогли узнать себя в героях прошлого, ощутить незримую связь. Но только не душевно страдающие. Новые века от них так же удалены, как небесные созвездия. Они проводники иной правды, им дозволено лицезреть изнанку бытия. По сути, их картины – единственное свидетельство существования того мира, а быть может, он и существует лишь потому, что есть они сами.

Ничего подобного он раньше не встречал – ни в Париже, ни в Берлине, куда ездил на каникулы и где успел свести знакомство с молодыми художниками, нарушителями современного изобразительного порядка. Чад рассматривал их большие хмурые полотна, слушал небрежно брошенные комментарии и не верил ни единому слову. Они были так же несвободны, как и он сам, а может, и сильнее, ведь отказавшись работать в установленных рамках, они оказались в плену других ограничений. Желая превзойти предшественников, они не прокладывали новую дорогу, а безжалостно топтали уже построенную, и чем больше они тратили на это силы, тем меньше ее оставалось в них самих, будто, отвергая прежних идолов и все созданное ими, они все дальше уходили не от них, но от себя.