Светлый фон

Ганс не может сказать, почему предложил именно это название. Быть может, из-за поэмы Брентано, которую он сейчас читает. Или, быть может, его вдохновили цветы в соседском саду, вдохновил их запах, который Ганс чувствовал, когда записывал свой манифест, их простая красота, такая недостижимая и близкая. Как бы то ни было, Алекс сразу же согласился с этим предложением.

– Роза – это хорошо, – сказал он. – Роза далека от всякого солдафонства, однако шипы ее глубоко вопьются в немецкую плоть.

Кроме того, ему всегда нравился белый цвет, который противопоставлялся большевистскому красному.

Родителям Алекс сказал, что Ганс и печатная машинка нужны ему для подготовки к экзамену – он не уточнял, к какому именно, а значит, не то чтобы солгал. Родители настолько обрадовались тому факту, что их Шурик хоть немного думает об учебе, что не стали изводить его расспросами.

Приобретение множительного аппарата сложностей тоже не вызвало. У Алекса были кое-какие сбережения. Кроме того, в мае на именины отец подарил ему кругленькую сумму.

– Используй деньги с умом! – убеждала Элизабет, и на этот раз Алекс решил послушаться ее совета. Продавщица канцелярских товаров недоверчиво поинтересовалась, зачем ему гектограф, но равнодушно приняла невнятный ответ: «В учебных целях». Торговля есть торговля, особенно во время войны, а юноша в форме выглядел надежным и внушал доверие. Алексу потребовалось больших усилий, чтобы притворяться тем, кем он не является, но в конце концов это того стоило. Из магазина он ушел с гектографом.

Сейчас Ганс сидит на кровати Алекса, скрестив ноги. Перед ним лежат густо исписанные тетрадные листки. Ганс и сам с трудом может разобрать, что на них написано: он столько вычеркнул и вписал, столько перефразировал и исправил, что от первого наброска осталось только общее впечатление. На послание повлияло еще и некое авторское тщеславие, ведь у него будет гораздо больше читателей, чем у прежних очерков и стихов Ганса, распространявшихся среди родных и знакомых. Кроме того, хорошо написанный памфлет с гораздо большей вероятностью разойдется в массы, чем плохой, уверен Ганс, а нацистам во главе с их излюбленным автором давно следует показать, на что способен немецкий язык.

Алекс с некоторым трудом перечитывает окончательный вариант послания, ему часто приходится переспрашивать то или иное слово, которое он не может прочитать:

– Что здесь написано? «Немезида»? А вот здесь? А что это еще за слово?

Ганс все объясняет, и Алекс улыбается:

– Очень хорошо, – говорит он, но уже в следующий миг озадаченно хмурится: – Но почему ты не написал об убитых евреях? О том, что рассказал нам Эйкемайер?

– Потому что Кристель прав, – вздыхает Ганс. – Если мы хотим достучаться до людей, то следует действовать иначе. Большинству нет дела до евреев. Или, что еще хуже, они считают, что евреи заслуживают такой участи.

– Но это же чушь! – От гнева Алекс даже переходит на баварский, что случается нечасто, щеки его краснеют. – Евреи тоже люди, никто не может этого отрицать! А значит, эти ужасные преступления совершаются против людей, не так ли?

– Конечно, – отвечает Ганс. – К сожалению, пропаганда сделала свое дело. Очень немногие немцы испытают к евреям жалость.

– Не жалость они должны испытывать, – ворчит Алекс, – а вину.

Он молчит, уставившись на записи Ганса, и через некоторое время спрашивает:

– А что насчет поляков? Допустим, немцы закроют глаза на гибель трехсот тысяч евреев, трехсот тысяч человек. Но ведь остается преступление против польской шляхты! Ганс, мы должны отчетливо сказать окружающим о том, как можно бороться! Пассивное сопротивление – это, конечно, хорошо, но что в действительности мы можем предпринять?

Не успевает Ганс открыть рот, как Алекс отвечает сам:

– Саботаж, вот что! У каждого гражданина есть возможность его совершить! Саботаж в военной промышленности, саботаж во всех научных и интеллектуальных областях, которые питают военную машину, саботаж всего, что может принести нацистам хотя бы грамм уважения, мы должны дать людям конкретные примеры… Нужно написать…

И вот – новые идеи, как бутоны, прорастают у них в головах. «Это начало, черт возьми! – повторяют они друг другу. – Начало!»

Наконец Алекс вставляет в пишущую машинку первый лист и печатает: «Белая роза». Сидя на кровати, Ганс начинает диктовать строчки из своего черновика. После бесконечно долгого адвента в середине июня наступило Рождество. Ганс и правда чувствует себя немного священником – возможно, из-за монотонного бормотания, однако громче говорить он не решается. Время от времени он прерывается и, повернувшись к двери, выкрикивает несколько медицинских терминов – никогда не знаешь, подслушивает ли кто-нибудь. Пусть даже сейчас очень поздно. Не то чтобы они намеренно дожидались наступления ночи, однако теперь им кажется, что темнота за окном была необходима для того, чтобы предпринять свои первые осторожные шаги. Пока не прозвучала воздушная тревога, семья Алекса спокойно спит в своих кроватях.

– Haemophilus influenzae! [4] – кричит Ганс в сторону двери и тихо произносит: – Не забудьте, что каждый народ заслуживает то правительство, которое он терпит.

Haemophilus influenzae! 

Пишущая машинка стучит без устали, Алекс не умеет печатать, однако делает успехи, и заключительные слова стремительно выходят из-под валика: «Мы просим Вас переписать этот листок с возможно большим количеством копий и распространить дальше!»

И в эту минуту они твердо верят, что почти сто листов, почти сто конвертов, почти сто марок, собранные с большим трудом, могут превратиться в тысячи, даже в миллионы.

Алекс накладывает отпечатанный шаблон на гектографическую массу и прокатывает по нему валиком. Ганс тем временем достает из ящика стола телефонный справочник и принимается листать. «Я хочу узнать номер симпатичной сокурсницы», – утверждал Алекс, когда брал у родителей телефонную книгу. Ему охотно поверили: незамужняя студентка-медик выглядела довольно перспективной в сравнении с его прежними увлечениями.

История о симпатичной сокурснице не была полной ложью. Ганс открывает телефонную книгу на букве «Л» и отыскивает Лафренц Трауте. Потом садится за пишущую машинку и вставляет в нее первый конверт. Пожалуй, на карьере секретаря можно поставить крест: он печатает еще медленнее, чем Алекс, только двумя указательными пальцами. Ничего. Главное, что без ошибок.

Адрес, который он печатает на следующем конверте, принадлежит профессору Хуберу.

Третье и четвертое имя Ганс находит на одной и той же странице телефонного справочника, но знает их наизусть: «Шморель Александр» и «Шолль Ганс». Так они с Алексом узнают, дошли ли их письма до адресатов. А еще это поможет снять с себя подозрения.

Потом он отыскивает адрес книжного магазина, где является постоянным покупателем, адрес биргартена, где они с Алексом нахально пили вино, адреса профессоров и сотрудников университета, которые произвели на него достойное впечатление, а также адреса старых друзей. Пишущая машинка стучит, Алекс печатает, тихо насвистывая неизвестную Гансу песню – наверное, русскую. Сегодня никакая воздушная тревога не нарушает их ночную музыку. Ганс считает это добрым предзнаменованием – впрочем, начнись воздушная тревога, он бы и ее воспринял как доброе предзнаменование. Это начало, начало конца войны, и Ганс напевает любимую песню своего отца:

– Наши мысли вольны, кто ж их угадает…

После того как Алекс заканчивает копировать послание и на каждом листе в стопке красуется надпись «Листовки “Белой розы”», он снова садится за печатную машинку, и Ганс диктует адреса.

– Запомни их хорошенько, – говорит Алекс. – Эти люди обязательно должны получить наши следующие листовки, а писать список слишком опасно.

Потом он предлагает несколько имен, которые принадлежат старым знакомым, художникам из круга отцовских друзей, бывшим одноклассникам:

– Пробст, Кри… – но запинается и качает головой.

Ганс листает и читает, листает и читает, а когда бросает взгляд на наручные часы, то они показывают четыре утра. Семинар начнется через пять часов, и ему обязательно нужно пойти. Будет слишком подозрительно пропустить семинар именно сейчас. Однако одна мысль о двухстах шести костях человеческого тела вкупе с их латинскими названиями вызывает зевоту. Волнение, не отпускавшее Ганса несколько дней, вдруг исчезает, его клонит в сон. Он торопливо потирает глаза, вкладывая в конверт очередную листовку. «Будь нас больше, – думает он, – будь мы настоящим орденом, дело пошло бы быстрее».

– Надо сунуть листовки в разные почтовые ящики, – бормочет Алекс, и, несмотря на то что Трауте права: Алекс действительно выглядит живым как сама жизнь, сейчас в голосе у него слышится изнеможение. – Захвати несколько штук и брось в какой-нибудь ящик по дороге домой, а я возьму оставшиеся и прогуляюсь в противоположном направлении. Если кто спросит, отвечай, что рассылаешь друзьям приглашения на день рождения.

Ганс кивает и усмехается:

– Похоже, у нас очень много друзей.

– Почти вся Германия, – отвечает Алекс. – Теперь ей просто нужно очнуться от глубокого сна.

Лето 1942 года

Лето 1942 года

– Прошу прощения!

Гансу на плечо ложится чья-то рука.

– Прошу прощения!