Светлый фон

– Туда! – командует Ганс.

Впятером они протискиваются в двери и садятся на заднюю скамью, царящая внутри тишина кажется глотком свежего воздуха, они делают глубокий вдох и перекрещиваются, Алекс – справа налево, даже архикатолической Польше не вытравить из него православие. Впереди на коленях стоят верующие, прижимаясь лбами к холодному каменному полу. От алтаря почти ничего не осталось – золото украдено, вместо свечей – одни огарки, на страдающем Спасителе облупилась краска, но поляки молятся так горячо, словно их убогое распятие – это сам Иисус Христос. Вилли первым складывает руки, остальные следуют его примеру. Они сидят тихо и незаметно, но через некоторое время поляки замечают чужаков: один из мужчин подталкивает локтем своего товарища, и верующие один за другим оборачиваются на немецких солдат, они не произносят ни слова, но во взглядах их сквозит презрение.

– Давайте уйдем, – снова просит Хуберт.

Они выходят из церкви, пробираются мимо груды обломков, где играют дети, всегда одинаковые дети, на каждом углу одинаковая нищета, и они быстро перестают понимать, где находятся. Ганс спрашивает у проходящего мимо поляка дорогу к станции, однако тот надменно смотрит в сторону, Алекс спрашивает по-русски – поляк снова не отвечает. Они еще несколько раз пробуют обратиться к прохожим, поляки понимают как Ганса, говорящего по-немецки, так и Алекса, говорящего по-русски, но отвечать не хотят. Одна женщина даже плюет им под ноги, чем впечатляет Ганса безмерно: плевать на сапоги вражеского оккупанта – вот как нужно поступать.

Они находят столовую для солдат вермахта, где едят капустный суп. Внутри шумно, но горячая еда согревает, да и водка тоже.

– Нельзя слишком расслабляться, – говорит Ганс.

Вскоре «черепаха» снова блуждает по переплетению улочек, где остались только руины. «Даже уцелевшие и новые дома кажутся разрушенными, – думает Ганс. – Это город-призрак, населенный живыми духами. Но пока поляки плюют захватчикам под ноги, они еще не потеряны».

Ближе к вечеру они встречают колонну бледных женщин и мужчин, на рукавах у них белеют повязки со звездой Давида. Ганс глядит им вслед, видит кирпичные стены, которые их поглотят, – невысокие, не величественные, но могучие стены Варшавского гетто. Жандармы у ворот проверяют, чтобы эти еврейские узники, возвращающиеся с близлежащих заводов, не пронесли ни на кусочек хлеба больше положенного. Солдаты размахивают хлыстами – в качестве предупреждения и наказания, а также забавы ради, а те, у кого нет под рукой хлыста, подстегивают евреев пинками.

«О, профессор Хубер, – думает Ганс, – если бы вы только видели этот ваш доблестный вермахт, эту героическую войну. А мы просто стоим и смотрим, стоим и смотрим и ничего не можем поделать».

– Давайте уйдем, – настаивает Хуберт, однако на этот раз они не уходят, а подходят ближе. Все наслышаны о насилии над евреями, но видеть это своими глазами – совсем другое. С широко раскрытыми глазами они пробираются вдоль стен гетто, пока один из эсэсовцев не прогоняет их прочь, и они покорно позволяют себя прогнать.

«Оказывайте пассивное сопротивление – сопротивление – где бы вы ни находились», – в листовке это звучало очень убедительно, но теперь пассивность кажется почти невыносимой, и Ганс смотрит на Алекса, щеки которого покраснели от гнева. Что еще надо написать, напечатать, отправить, чтобы положить конец этой жестокости, и Ганс впервые думает, что слов может быть недостаточно, и что тогда, что тогда?

Горе смотрит на них. Они отворачиваются.

 

Во время отъезда из Варшавы кажется, что самое страшное уже позади. Студентов грузят в переполненный другими подразделениями санитарный поезд, который только что доставил раненых на родину. В душных вагонах стоит запах скотобойни. В толчее римскую «черепаху», слаженную компанию из пятерых человек, разлучают, однако Ганс и Алекс находят места на одной полке, рядом с незнакомым солдатом, который пьян и сразу засыпает. Поезд с грохотом трогается, и Ганс испытывает такое облегчение от отъезда, что, несмотря на шум, глаза его закрываются сами собой.

Когда Ганс открывает глаза в следующий раз, на востоке уже занимается рассвет. Голова его покоится на плече Алекса, который словно не чувствует ее тяжести – сидит, выпрямив спину и подтянув ноги к груди, жует мундштук трубки и смотрит в окно на проносящуюся мимо березовую рощу. Ганс выпрямляется и потирает глаза, избавляясь от сонливости. Все вокруг, кажется, еще спят – по крайней мере, молчат, и тишину нарушает только оглушительный храп их соседа.

– Скажи, Ганс, – неожиданно шепчет Алекс, – что нам делать?

– О чем ты?

– Я не буду стрелять в русских. Не буду стрелять ни в русских, ни в немцев.

– Ты и не обязан, – пытается успокоить его Ганс и сам понимает, как глупо звучат его слова во время войны. – Мы просто врачи.

– А если придется? – спрашивает Алекс.

– Тогда… – Ганс делает глубокий вдох и говорит: – Тогда тебе придется исполнить свой долг, как и всем нам.

Алекс поворачивается и смотрит Гансу в глаза. Даже при плохом освещении видно промелькнувшую в его взгляде враждебность.

– Исполнить свой долг? – повторяет он.

Кто-то кашляет, кто-то переворачивается на другой бок – быть может, голос Алекса прозвучал слишком громко, Ганс ждет, пока все успокоятся, прежде чем ответить.

– Ты понимаешь, о чем я, – шепчет он. – Мы не можем допустить, чтобы нас сейчас арестовали. Мы нужны Германии и не можем оставить ее нацистам, мы столько раз говорили об этом. Прошу, Алекс, не наделай глупостей.

Ганс не знает, слушает ли Алекс вообще – взгляд его снова устремлен в окно.

– Я не буду стрелять в русских, – тихо произносит Алекс через некоторое время и бесцветно добавляет: – Я ни в кого не буду стрелять.

Ганс снова пытается задремать, но каждый раз, когда его голова опускается Алексу на плечо, тот легонько подталкивает его в бок, заставляя проснуться.

Ганс знает, что голова его тяжела, и сегодня он понимает, насколько ему важно, чтобы кто-то помогал ему нести бремя ее тяжести. «Прошу, Алекс, не наделай глупостей! Ты нужен Германии. Ты нужен мне».

Россия, 1942 год

Россия, 1942 год

Россия! Истерзанная, любимая, но не побежденная, нет, далеко не побежденная Россия. В небе гремят советские самолеты, откуда-то раздаются выстрелы, однако в немецких бункерах царит тишина – вокруг, подобно толстому шерстяному одеялу, тянется густой лес. Сюда, на главный перевязочный пункт в Гжатске, направляют двадцать девять человек из студенческой роты оказывать первую помощь раненым, чтобы те могли пережить тернистый путь до настоящих госпиталей. Порой все поезда и грузовики переполнены, и тогда в ход идут повозки, запряженные тощими кобылами, – совсем как та, которая повезла на погост маму. Его прекрасная покойная мать, что бы она сказала, если бы сейчас увидела своего сына, который вернулся домой – но не совсем, который сидит в немецком бункере, пусть даже в России. Алекс садится на койке, глубоко вдыхая и выдыхая настоящий русский воздух. Слева лежит Ганс, читая «Братьев Карамазовых». Прежде эта книга ему не нравилась, теперь же его взгляд с интересом скользит по строкам.

– Вот теперь, оказавшись в России, я понимаю Достоевского, – говорит он.

Справа Вилли лихорадочно строчит письмо за письмом. Говорят, Саарбрюккен разбомбили, и теперь Вилли пытается узнать о судьбе своей семьи. Он уже отправил домой телеграмму, но любые сведения, которые сюда дойдут, все равно дойдут слишком поздно. Остальные пытаются успокоить его:

– Твои родные наверняка живы и невредимы!

Непонятно, откуда такая уверенность, однако Алекс вторит им, хотя сейчас для него Саарбрюккен так же далеко, как неизвестная звезда.

На следующей койке дремлет полный новых впечатлений Хуберт, который еще не до конца переварил пережитое в Варшаве, он беспокойно вздрагивает во сне, но здесь кошмары никого не будят.

Таким образом, варшавская «черепаха» осталась почти в полном составе, только беднягу Раймунда Самиллера направили в другое место, они держатся вместе, как четыре сросшихся лепестка, как приносящий удачу четырехлистный клевер. Очень важно, чтобы рядом находились здравомыслящие люди – пожалуй, это самое главное и единственное, на что можно надеяться: на людей, с которыми можно по-настоящему поговорить. Впрочем, Алексу с каждым днем все меньше и меньше хочется говорить на своем родном языке, порой он кажется немногословным, но только потому, что немецкие звуки с трудом слетают с уст.

Многие врачи и все медсестры на главном перевязочном пункте – подневольные работники, русские, вынужденные спасать врагов. Вынужденные потому, что давали клятву Гиппократа, потому, что христиане, потому, что русские, которые пережили времена империи, революцию и приход большевиков и которым еще много всего предстоит пережить. Если кто и знает, как быстро можно захлебнуться в потоке великих идей, так это русские.

Алекс снова ассистирует во время операций, как делал когда-то в Хольцхаузене, только здесь он не молчит, здесь он говорит почти без умолку, говорит по-русски, расспрашивает о жизни в Советском Союзе, о войне, о Сталине.

– Ах, Сталин! – вздыхают врачи, не решаясь сказать большего, однако лица их выражают разочарование не только тогда, когда речь заходит о Сталине. Их история – это история разочарований.