Светлый фон

Она взглянула на Тиграна Аветиковича, но он, вроде, не особенно волновался, положил портфель на пол и сидел на стуле, закрыв лицо ладонью, – в позе человека, бесконечно уставшего.

– Хорошо у вас тут, – сказал он. – Тихо. Света нет.

– Я могу включить люстру, – откликнулась она.

– Что вы! Не надо. Или вы боитесь?

– Я? Чего мне бояться? – спросила она с несколько преувеличенной уверенностью в голосе и нервно подошла к окну, где сгущались осенние сумерки.

– В самом деле, чего? – Он все еще не отрывал ладони от лица. – Что-то все снится, снится, – пробормотал, словно разговаривая с собой.

– И вам? – вырвалось у нее.

Он отнял руку от лица и попытался в нее вглядеться. Катя стояла довольно далеко от него и чувствовала на своем лице странную игру света, падающего из окна.

– А вы молодая, – сказал он. – У вас это, должно быть, какие-то иные сны. Хотя мне до сих пор снится… Я в молодости забрался на одну вершину – я тогда увлекался альпинизмом, знаете ли, – взобрался, взглянул вниз и так захотелось испытать, испробовать, непреодолимо захотелось…

– Прыгнуть? – прошептала она.

– Странно, что вы это знаете.

Она опять почувствовала, что он в нее вглядывается, и даже слегка отвернула лицо – ей казалось, что она сегодня совсем не в форме, измученная и уставшая от всех этих бесконечных волнений.

– А я знаю, почему вы не рассказываете о даме с веером, той, что в углу второго зала, – она говорила с какой-то лихорадочной поспешностью, точно боялась самой себе дать отчет в собственных словах.

– Что? О чем вы? – не понял он.

– Я знаю… – повторила она. – Потому что я тоже там гуляла.

– Где «там»? Вы это серьезно?

– Там удивительно… такой воздух… парки… – она поняла, что просто не в силах описать тех своих ощущений.

– Вы фантазерка! Я действительно люблю эту картину и не хотел бы… Как здесь тихо, черт возьми! Даже в музее так не бывает. Вы давно здесь работаете? Хотя не надо, не отвечайте. Это все равно.

– Да, – согласилась она, и ей даже стало приятно, что он не захотел задавать ей дежурных ненужных вопросов.

– Послушайте, дайте руку, – попросил он вдруг.

– Руку? Зачем? – удивилась она, но все же подошла ближе.

Села на стул рядом с ним и протянула руку с двумя кольцами на пальцах, обручальным и маленьким серебряным колечком с рубином – маминым подарком.

Он взял ее за запястье и повернул руку ладонью вверх.

– Вот теперь я вас чувствую… И теперь вы меня немного боитесь, правда?

– Правда, – сказала она, хотя понимала, что не нужно бы этого говорить. – Вы хотите погадать по руке?

– Здесь темно. Трудно гадать и не нужно. Гадай не гадай… Значит, вы там были?

– Была.

– И еще хотите?

– Да.

Что было дальше, Катя помнила очень смутно, как сквозь завесу. Была тьма и блуждание по каким-то лабиринтам с редкими слабо вспыхивающими огоньками, было тихое восточное пение с подвыванием, и лунная ночь на берегу какой-то горной бурной реки, и высокая вершина, к которой ее подвели и сказали: «Прыгай!» А она ужасно боялась и цеплялась за камни, обдирая руки и колени, и ползла вниз, прочь от этого страшного обрыва…

Ее пробудил звук отпираемой двери. Тигран Аветикович все еще держал ее за запястье, а тут вдруг наклонился и прижался губами и жесткой курчавой бородой к ее ладони.

– Вот и все, – сказал он. – Пора нам уходить. Спасибо вам.

Она не понимала, за что он ее благодарит, и вообще не представляла, сколько продолжался этот ее полусон-полубред, но в комнате и за окном было уже совсем темно. Она выбежала к сторожу, ругая его, смеясь и плача. Тот был уже сильно навеселе и принимал ее истерические крики с добродушным смирением неисправимого пьяницы. Они уже выходили из помещения курсов, когда Тигран Аветикович вспомнил, что забыл позвонить, вежливо извинился, включил свет, ее ослепивший, и, подойдя к телефону, быстро набрал номер, сказав какой-то Наташе, что скоро будет. Она вдруг вспомнила, что дома нет хлеба, а муж должен вернуться сегодня позже обычного – у него совещание, – так что хлеб нужно будет купить ей в дежурном гастрономе.

На перекрестке они расстались. Он пожал Кате руку в теплой кожаной перчатке и, глядя ей в глаза, на миг снова словно оцепенел. Она это почувствовала, и гипноз передался ей: она тоже оказалась в другом, неизвестном мире, о котором когда-то что-то читала… «Без времени, без дней и лет, без промысла, без благ и бед, ни жизнь, ни смерть…»

Странно, они, видимо, страдали какой-то сходной манией, каким-то одинаковым психическим изъяном или, напротив, чем-то избыточным, ненужным, мучительным в реальной жизни. И вот судьба их неожиданно столкнула…

– Прощайте, – сказала Катя и стремглав помчалась к только что остановившемуся троллейбусу, который должен был довезти ее до гастронома.

Но странно, еще и через несколько лет, уже провожая сына в школу, она помнила ту полутемную комнату с сумрачным осенним светом, льющимся из окна, свой нелепый бред и то, как он прижался к ее ладони колючей седеющей бородой. Никогда это место ее ежедневной работы, которую она так и не сменила, с унылыми столами и скрипучими стульями, не было больше таким, как тогда. И все же она входила в эту комнату с какой-то тайной радостью и надеждой, что когда-нибудь этот сон ей еще раз приснится…

Пропавший возраст

Пропавший возраст

«Юлечка, Юнашечка, ты наша таракашечка!» Когда-то сосед Юрка, курчавый и загорелый, «опасный» – как она его про себя определила, даже издали завидев ее во дворе, начинал противным гнусавым голосом напевать этот глупый сочиненный им стишок. Взрослые во дворе удивленно оглядывались, одноклассницы хихикали, а двоечник Кирин из параллельного класса, если оказывался поблизости, тут же еще более противным, прямо козлиным голосом выкрикивал: «Во дурак! Втюрился!»

И она сама, Юлия Смирнова (а по матери Каплан), учившаяся в хулиганском районе Москвы в очень средней школе, из которой продвинутая подружка все время хотела ее вытащить (подружка училась в престижной – математической), да-да, Юлия Смирнова-Каплан с восторгом, прямо-таки с упоением понимала, что вызвала в этом «опасном» мальчишке из очень простой семьи не то слесаря, не то механика, какие-то необыкновенно сильные чувства. Возможно, это была та самая… (необходимое слово Юля даже мысленно старалась не произносить, как самое сокровенное в своей жизни). И как же было невыносимо жаль, когда Юркино семейство со всем своим убогим скарбом однажды утром погрузилось на большую грузовую машину и куда-то укатило.

Юрка стоял в открытом ветрам кузове, гордо ото всех отвернувшись. Но когда машина проезжала мимо нее, прислонившейся к кирпичной стене своего подъезда, Юрка внезапно оглянулся и прокричал истошным голосом: «Прощай, таракашечка!»

И теперь только второгодник Кирин, подкравшись к ней сзади, козлиным голосом напевал: «Скучно таракашечке без Юрика?»

Но тут уже не было ничего, кроме откровенного издевательства, ответом на которое было ее горделивое молчание или словечко «дурак», очень точно определявшее певца. Но ой как она жалела, что нет поблизости того, кто называл ее таракашечкой и с кем они навсегда распрощались…

…Ей было… боже ты мой, что происходило с возрастом? Первые пятнадцать лет ей все хотелось быть постарше, побыстрее вырасти, а потом ей всегда, всегда казалось, что она уже слишком стара для обучения, для «создания семьи», для обзаведения детьми, для… И опять это слово, которое ей и в тридцать, и в сорок, и в… страшно вымолвить… не хотелось произносить, потому что, как писал когда-то пушкинский друг-поэт, это слово тоже «страшное» (как и убегающий куда-то возраст). Для нее оно всю жизнь было табуированным, непроизносимым. И любые осколки, отблески, намеки на это чувство она собирала и копила как драгоценность. Тем более что таких драгоценностей в ее мысленной шкатулке было совсем немного.

А с ощущением времени было и вовсе нечто загадочное.

Всю жизнь после своих подростковых пятнадцати она боялась постареть, вплоть до того, что, отвечая на вопросы анонимных анкет, всегда преуменьшала свой возраст. Но в какой-то момент она словно приостановилась в старении. Это совпало с ее внутренним ощущением, что теперь уже «всё позади» и уже ничего не страшно. Будущее теперь казалось не временем перемен, а временем болотистого застоя, когда все важнейшее свершилось, пусть и совсем не так, как ей хотелось и как когда-то мечталось. Она ощутила эту «остановку» даже на своем облике. Когда она «торопила» время, ей хотелось поскорее начать красить ногти, подводить глаза и употреблять губную помаду, чтобы казаться постарше и немыслимо похорошеть. Потом, когда она достигла «взрослости», ей все казалось, что каждый день добавляет ей чего-то ненужного: то морщинку на лбу, то седой волосок, то складочку у губ. И тогда косметика стала средством для сокрытия или преуменьшения возраста, а вовсе не для увеличения красоты.

А сейчас все почему-то так сложилось, что ее уже ничто не могло испортить: ни морщинки, ни складочки. Она стала живой и отчаянной, почти такой, какой была подростком. Она отрезала себе сплошную челку, которая тоже напоминала о тех годах. Но ее черты обрели определенность, а глаза – ту глубину и загадочность выражения, каких не было в ее отрочестве. Нужно было совсем немного косметики, чтобы все это подчеркнуть. И такую косметику она полюбила, тщательно подбирала в каталогах нужные цвета помады и жирность крема. Смешно, но на нее порой с интересом смотрели молодые мужчины, и она не отводила глаз!