Светлый фон

…Возможно, они возвращаются в метро после одного из таких заседаний. Или после защиты докторской кого-нибудь из сотрудников. Сам Виктор Владимирович Мамаев (у него были русские имя и отчество и азербайджанская фамилия, хотя сам он считал себя армянином, в чем сказался парадоксальный склад его ума) тоже недавно защитил докторскую. Он пригласил ее, аспирантку первого года, на свою защиту, что очень ее возвысило в собственных глазах, а потом – на празднование к себе домой. Странно, но она не уклонилась от поездки, как всегда делала, а поехала вместе с двумя или тремя сотрудниками куда-то на окраину Москвы, где жил Виктор Владимирович вместе с очаровательной белокожей и кругленькой миниатюрной женой (Кроле кто-то шепнул, что это вторая жена) и с маленькой дочкой (кто-то снова шепнул, что есть и взрослый сын – архитектор).

Угощение было аристократически просто, что Кроле страшно понравилось, потому что никаких «салатиков» она в гостях никогда не ела. На середине стола стояло огромное блюдо с рассыпающейся и тающей во рту белой рыбой горячего копчения. Обычно Кроле дома или в гостях доставался маленький кусочек этого деликатеса, а тут она могла есть его сколько угодно (хотя все равно съела один кусочек). Такой изысканный минимализм Кролю совершенно очаровал, и она завороженно смотрела на миниатюрную жену Виктора Владимировича, которая поначалу показалась ей чуть-чуть простоватой. И Виктор Владимирович еще вырос в ее глазах, показав свое тихое семейное гнездышко…

И вот они с Виктором Владимировичем возвращаются в метро с какого-то заседания. На дно «банки» она погрузила картинку тесного от людей вагона и их двоих, повернувшихся друг к другу. Их лица почему-то сияли. Возможно, это был эффект сильного электрического освещения, но, скорее всего, это было следствием сильного волнения обоих. Вагон качало, и Кроля держалась рукой за ближайшее сиденье. Ей хотелось, чтобы он не увидел красных ссадин, оставшихся на руке после давнего падения. Все болячки у нее заживали медленно. Но он, словно читая ее мысли и поступая наоборот, уставился именно на ее руку, на эти злосчастные ссадины. Ей даже захотелось объяснить, что они всё же пройдут когда-нибудь, – года три как упала во дворе дома, споткнувшись о деревянный ящик; тогда во дворе что-то ремонтировали – надо было смотреть под ноги при ее-то близорукости! Но она сдержала глупое объяснение и пробормотала что-то о сотруднике отдела, у которого всегда наготове какая-нибудь неизвестная цитата из классиков марксизма. Любит он удивить, а может, сам их сочиняет? Что-то из произнесенных ею слов Виктора Владимировича задело, он вздрогнул, нахмурился и вдруг, не меняя нахмуренного выражения лица, тихо, глухо, безумно пробормотал:

– А я люблю вас.

Она взглянула на него с несказанным удивлением. Что он имел в виду? Она его тоже любила как удивительного, ни на кого не похожего человека, как умницу, как сотрудника прекрасного отдела, замечавшего ее присутствие. Однажды на Восьмое марта он подарил ей букетик васильков, а она испугалась, что ее научная руководительница, сухая строгая дама, которой он цветов не подарил, будет ей теперь мстить. Делал ей перед заседанием какие-то смешные комплименты. Предложил написать в сборнике, где был составителем, главу о литературе. Она чувствовала его хорошее отношение, заинтересованность, расположение, и это ей льстило. Ведь он был несомненным корифеем отдела, где она наслаждалась атмосферой неслыханной свободы во времена, когда оттепель стала таинственным воспоминанием. Здесь собрались такие умники, которые ничего не боялись и всё, включая текущую политику, обсуждали. Их отовсюду выгнали, а здесь их подобрал бесстрашный человек, которого тоже спускали последовательно со всех лестниц в сфере государственного управления. Через некоторое время его выгнали и из этого института, и отдел обмельчал, потерял блеск и былую притягательность. Но пока что она наслаждалась неслыханной свободой, которая в России того времени осталась, возможно, только в этом месте, в этой обветшалой комнате старинного особняка.

– А я люблю вас, – повторил Виктор Владимирович с каким-то отчетливым безумием в тихом голосе.

– Что вы? – прошептала она, дрожа от ужаса и счастья. – Этого не может быть! Я вам… Я вам не верю!

А ведь она верила, верила! В тот самый миг, как он произнес свое немыслимое признание, она ему поверила и затихла, радуясь, что все самое важное уже произошло и больше ничего не надо. Да и не будет. Не будет его и ее разводов, потерянного лица мужа и обескураженного мамы. Не будет его дикой ревности, бессчетных поцелуев, его… Ах, в это лучше не вдаваться! Восточный человек и в любви не знает меры: безумен и пылок до болезненных судорог, до детского отчаяния и обиды «навсегда». Не будет какой-то совершенно другой жизни с мужем, который вдвое старше и вызывает у нее восхищение, смешанное с испугом.

А ведь никакие мысли о коротком романе не приходили ей в голову, да, кажется, и ему. Оба были максималистами, правда, она – максималисткой навыворот. Оттого-то и испугалась, отшатнулась, сказала, что не верит, но за один миг испытала такую бурю чувств, отхватила столько любовных ласк, нежности и отчаяния, что ей хватит на несколько лет, а может быть, и на всю жизнь.

Как они доехали, как простились, она не помнила. Помнила, как через несколько лет, уже защитив диссертацию и работая в школе (в институт ее из-за подозрительной для отдела кадров национальности не взяли), приехала туда с мужем. Он ее сопровождал, так как у нее разыгралась дистония – диагноз, который в зарубежной медицине, да и в современной российской, копирующей запад, попросту отсутствовал. Однако в нем фиксировались какие-то не вполне ясные, но несомненные психофизиологические симптомы. Современная врачебная практика в этом смысле стала несравненно грубее и рационалистичнее.

Ее бедный организм с трудом справлялся с постоянными житейскими стрессами, тут не спасал даже ее минимализм: стрессы настигали, а она старалась убежать от них в тихую полутемную комнату, в лихорадочно писавшийся дневник, в воспоминания, которые она, не дожидаясь старости, потихоньку «открывала» в своих «трехлитровых банках». Но до Виктора Владимировича дело все не доходило…

…Ах да, она должна была вычитать верстку статьи для сборника, который когда-то, еще во времена ее аспирантства, заказал ей Виктор Владимирович. Некогда она боялась, что он увидит на ее руке царапины. Теперь же ее пугало, что он увидит, какая она бледная, как похудела за эти несколько лет, как мало у нее жизненных сил. Но он с такой живостью кинулся к ней, ожидавшей его в вестибюле, с таким явным волнением пожал руку (царапины наконец-то сошли), с таким обожанием стал как бы ненароком взглядывать на ее похудевшее лицо, что она приободрилась и даже повеселела. Муж стоял в сторонке и за ними наблюдал.

– Кто этот дядька? – спросил он по дороге домой без особенного интереса в голосе. – Неужели твой Виктор Владимирович хваленый? Мне он по твоим рассказам представлялся чуть ли не секс-символом среди научной элиты. А оказался неприметным старичком.

Старичком? Виктор Владимирович? С такими пылкими выразительными глазами? С таким особенным умом? С такой любовью, которую он и в этой мимолетной встрече ухитрился ей показать?

А тогда, тогда… Кажется, она все сделала правильно. Потому что столь сильных любовных переживаний, которые даст ей в будущем открытая студеной зимой заповедная «банка», никакая последующая «новая» жизнь не могла бы ей дать…

Две новеллы Из цикла «Любовь поэта»

Две новеллы

Из цикла «Любовь поэта»

Василек и подсолнечник Михаил Кузмин на волнах любви и смерти

Василек и подсолнечник

Михаил Кузмин на волнах любви и смерти

Михаил Кузмин на волнах любви и смерти

«Пора, мой друг, пора!..» Поразительное прощальное пушкинское стихотворение… Сам он почувствовал, что «пора», несколько раньше, чем врачи определили ему оставшийся жизненный срок – года два (и ведь не ошиблись, или это он сам так был загипнотизирован прозвучавшим диагнозом, что послушно его исполнил?). Интуиция сработала еще тогда, когда он заблаговременно попросил путевку с конца весны в доме отдыха научных работников, располагавшемся в Детском, бывшем Царском, Селе. В самом деле, место это удивительно напоминало не только о юном Пушкине, но и о детстве, его собственном саратовском детстве в двухэтажном домике с яблоневым садом, о маминых вальсах и польках на рояле, звучавших из освещенной летним солнцем залы, а в доме отдыха какие-то девицы, всё больше в очках, играли на рояле в холле, тупо вглядываясь в ноты, но тоже вальсы и польки. Была тут и грядка левкоев в небольшом садике при доме отдыха, огороженном простым деревянным забором. Совсем как в его «Александрийских песнях». Впрочем, тут посадили не левкои, а белоснежный душистый табак, круживший по вечерам голову пьянящим, блаженно-бессмысленным ароматом.

Но без Юры, милого Юры, он бы, конечно, не поехал. Жил он в одноместном номере, но Юра его в дороге сопровождал и поселился поблизости. И собирал его в дом отдыха, как маленького трехлетнего ребенка (Гумилев так и считал его трехлетним).

Юрочка складывал в небольшой оставшийся от давних переездов баул необходимые вещички: красивую тетрадку для дневниковых записей, купленную в Торгсине (нет, ее он, кажется, подарил уже в Детском); хрупкую, какого-то обиженного вида чернильницу; его пенсне и очки в тонком кожаном футляре. И пенсне, и в особенности очки он не любил, хотя и был близорук. Они закрывали его «колдовские», как говорили окружающие, глаза с темными тенями под ними, словно у невыспавшихся красавиц. К тому же в восприятии мира он вовсе не жаждал той «прекрасной ясности», которую требовал от литературы. Мир привлекал его неопределенностью и расплывчатостью очертаний, а не их угловатой законченностью.