— Забыла, — призналась я. — Сейчас вспомню…
— Не надо, — сказал Луговской и положил большую широкую руку на мое плечо. — Если можно, девочка, не надо…
— А что, — осмелилась я. — Очень плохо?
— Не так чтобы очень, просто это вторичные, подражательные, одним словом, не ваши стихи!
— Мои, — слабо запротестовала я.
— Ваши, — согласился Луговской. — Но и не ваши, где-то что-то услышала, подобрала по слуху, словно мотивчик, и давай шпарить… Что, неправду говорю?
Брови его дрогнули, приподнялись, открыв узкие, темно-серые, смеющиеся глаза. И я не могла не ответить:
— Да, правду…
Умник Сережа хотел еще что-то добавить, наверное, изрядно порезвиться над моим позором, но в эту минуту Луговской произнес:
— Тише, ребята…
Лицо его внезапно преобразилось, стало нежным, открытым, он протянул руку, проговорил своим густым, выразительным басом:
— Здравствуйте, дорогая Мария Аристарховна, рад вас видеть!
Мы обернулись и тоже увидели ее. Тоненькая, щупленькая старушка, на голове черная шляпка с небольшими полями, на шляпке крохотная, едва заметная вуалетка. На руках нитяные черные перчатки.
— Цирлих-манирлих, верх элегантности, — пробормотал Сережа.
Мария Аристарховна протянула ладонь в перчатке Луговскому, и он почтительно поцеловал ее.
Я хорошо разглядела Марию Аристарховну. Узкое, с кулачок лицо, живые, быстрые, совершенно молодые глаза, на увядших щеках, на лбу, на висках морщины — и неожиданно розовый детски полуоткрытый рот.
— Я тоже рада видеть вас, Владимир Александрович, — сказала она. Голос у нее был низкий, значительный, мне подумалось: наверное, она хорошо поет.
— Как здоровье? — спросил он.
— В порядке, как видите, на ногах, а это в мои годы — самое главное!
— Не смею спорить, — учтиво пробасил Луговской. — В таком случае имею честь пригласить вас на мой вечер в Политехническом ровно через неделю.