В контексте выявления отношений «Горький — Жаботинский», отметим, что не только литературный критик-еврей и будущий знаменитый сионист превозносил на все лады русского писателя, но и тот в свою очередь отзывался о нем в восторженных тонах, высоко оценивал его произведения и, поскольку они часто попадали под цензурный запрет, занимался их распространением. Были они знакомы и лично — где-то уже с 1904 года, однако каких-либо упоминаний в литературе об их встречах нами не обнаружено. Корней Чуковский — старый друг Жаботинский, которого тот ввел в литературу, вспоминал:
«От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация. В нем было что-то от пушкинского Моцарта да, пожалуй, и от самого Пушкина… В. Е. писал тогда много стихов, и я, живший в не-интеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Но вот прогремел в Кишиневе погром. Володя Жаботинский изменился совершенно. Он стал изучать родной язык, порвал со своей прежней средой, вскоре перестал участвовать в общей прессе. Я и прежде смотрел на него снизу вверх: он был самый талантливый, самый образованный из моих знакомых, но теперь я привязался к нему еще сильнее… Что человек может так измениться, я не знал до тех пор». В 1930 г. известный русский писатель Михаил Осоргин писал в парижском «Рассвете»: «В русской литературе и публицистике очень много талантливых евреев, живущих — и пламенно живущих — только российскими интересами. При моем полном к ним уважении, я все-таки большой процент пламенных связал бы веревочкой и отдал вам в обмен на одного холодно-любезного к нам Жаботинского». <…> «У Жаботинского врожденный талант, он может вырасти в орла русской литературы, а вы украли его у нас, просто украли…» — выговаривал А. Куприн одному из корреспондентов-сионистов. <…> На встрече в YIVO Institute[178] прозвучало, что, по собственному признанию Жаботинского, у него в душе хранились два ключа: один — к русской литературе, и другой — к судьбе своего народа. Он взял ключ к русской литературе и отбросил его так далеко, как только мог [АЛАВЕРДОВА].
«От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация. В нем было что-то от пушкинского Моцарта да, пожалуй, и от самого Пушкина… В. Е. писал тогда много стихов, и я, живший в не-интеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Но вот прогремел в Кишиневе погром. Володя Жаботинский изменился совершенно. Он стал изучать родной язык, порвал со своей прежней средой, вскоре перестал участвовать в общей прессе. Я и прежде смотрел на него снизу вверх: он был самый талантливый, самый образованный из моих знакомых, но теперь я привязался к нему еще сильнее… Что человек может так измениться, я не знал до тех пор». В 1930 г. известный русский писатель Михаил Осоргин писал в парижском «Рассвете»: «В русской литературе и публицистике очень много талантливых евреев, живущих — и пламенно живущих — только российскими интересами. При моем полном к ним уважении, я все-таки большой процент пламенных связал бы веревочкой и отдал вам в обмен на одного холодно-любезного к нам Жаботинского». <…> «У Жаботинского врожденный талант, он может вырасти в орла русской литературы, а вы украли его у нас, просто украли…» — выговаривал А. Куприн одному из корреспондентов-сионистов. <…> На встрече в YIVO Institute[178] прозвучало, что, по собственному признанию Жаботинского, у него в душе хранились два ключа: один — к русской литературе, и другой — к судьбе своего народа. Он взял ключ к русской литературе и отбросил его так далеко, как только мог [АЛАВЕРДОВА].