Светлый фон

Вопрос, озвученный П. Б. Струве как болезненный крик обеспокоенный за судьбы державы русской души, в другом ракурсе видения, может быть истолкован, во всех своих пунктах, по иному — так, чтобы он звучал в позитивном ключе. И действительно, чем загрязнили рудименты еврейской ментальности поэтические шедевры Пастернака или Мандельштама, вошедшие в золотой фонд русской литературы? И попали бы в него повести Бабеля, если бы не имели характерного еврейского акцента? И почему г-н Струве не затруднился обратить внимание, например, на Гоголя и Короленко, «рід-на українська мова» которых является органической составляющей их великорусского языка, делая его тем самым колоритней и богаче? И разве глубокая немецкость Вильгельма Кюхельбекера чем-то умаляет его достоинства как русского поэта, а быть иным, т. е. иметь свой особый тип видения, ни есть ли мечта любого художника? По-видимому, все же П. Б. Струве и его единомышленников страшило вовсе не то, что «входя в русскую культуру, евреи без остатка в ней не растворяются», а то наиважнейшее обстоятельство, что они — евреи! Другое дело, что из политкорректности — этот термин в то время не использовался, но нормы поведения в обществе, которые он подразумевает, были в ходу, — высказывать такие взгляды «в лоб», без каких либо фигур умолчания, «приличный» русский человек не мог. По этой причине, говоря об антисемитизме, Зинаида Гиппиус в своих воспоминаниях утверждает, что:

евреи не
В том кругу русской интеллигенции, где мы жили, да и во всех кругах, более нам далеких, — его просто не было [ГИППИУС].

В том кругу русской интеллигенции, где мы жили, да и во всех кругах, более нам далеких, — его просто не было [ГИППИУС].

И, действительно, как уже отмечалось выше, представители русской интеллигенции очень часто маскировали свои юдофобские настроения «казенным» филосемитизмом. О восприятии такого рода «симпатии» с их стороны евреем-интеллектуалом дает представление короткий этюд о Горьком, мастерски написанный Оскаром Грузенбергом в его мемуарной книге «Вчера» (1938 г.).

..Нужно остановиться, хотя бы в немногих строках, на беседах с Горьким. Первое время я избегал касаться тревожащего тогда совесть русской интеллигенции еврейского вопроса. — Из боязни нарваться на скрытое юдофобство? — Конечно, нет: не на такой линии стоял Горький. Я опасался другого: заверения в юдофильстве. Из гордости или по какой другой причине, я всегда презирал программное юдофильство, считал его более оскорбительно для себя, нежели юдофобство. Юдофоб что? Либо ленивый глупец, не удосужившийся разобраться в своем предубеждении, либо злопыхатель, ненавидящий людей вообще и проявляющий свою ненависть по линии наименьшего сопротивление. Но с казенным юдофилом беда: говорит о евреях так, как если бы состоял членом «общество покровительства животных». Обычный я пресекал это медоточивое красноречие небрежным замечанием: стоит ли говорить о такой малости? Нация не гулящая девица, нуждающаяся профессионально в симпатии, — для нации достаточно, чтобы с ней считались и сознавали, что на малейший пинок она ответит увесистой плюхой. Какое же отношение Горького к еврейскому вопросу? По-моему, самое правильное, — такое же, как у Короленко, Милюкова, Михайловского, — он для них не существует: евреи обездоленны в правах, — значит, на защиту их должны встать все порядочные люди. Помню, когда он читал в Куоккале нескольким приятелем свою новую пьесу, я обратил внимание на то место, где герой говорит с ужасом о ком-то — ведь он антисемит. Я сказал Горькому: «Лучше выбросите — это место, — не то девки засмеют, не в России попрекать кого-нибудь антисемитизмом, вещь обыденная — „артикль де Сен-Петербург[332]“». Он посмотрел на меня с удивлением и не выбросил. Прав оказался я. Когда на премьере дошло до этого места, в публике пронесся почтительно-сдержанной, добродушный смешок. Помню, как Горький рассказывал мне о нижегородском погроме. Прошло около 30 лет, а звук его голоса, выражение лица живут во мне, как если бы это было вчера. Говорил он тихо, раздумчиво, вглядываясь в даль (мы гуляли), с усилием подавляя волнение: в звуке голоса сливались и боль и стыд. Закончил он рассказ потрясающим фактом. — Толпа громила дом, населённый евреями: из неё выделилась кучка, ворвавшаяся в самой дом; из третьего этажа выбросила она огромном для похорон телом еврея. Громилы с ужасом шарахнулись и рассыпались. Вот пойми тут, — добавил в Горький, — одна часть толпы не пощадила даже мертвого, а у другой, куда большей, мертвец подавил и злобу, и дикое озорство…[ГРУЗЕНБЕРГ. С. 442–443].