Светлый фон
быть худу

В представлении Мережковского (как, Впрочем, и Акима Волынского) «натуральная школа», главенствующая в русской литературе с ее укорененностью в «быте» и «народности» отжила свое, оставив нам великое классическое наследие.

Аким Волынский — это тот человек, благодаря которому иерархия литературных имен, в которой мы воспитаны, начинается все-таки Пушкиным, далее следует Толстой, Достоевский, Чехов, а все остальное — фигуры второго ряда. ‹…› Нам нужно помнить, что эту иерархию утвердил, за это очень сильно пострадал биографически Аким Волынский наряду с Дмитрием Мережковским, вот такая парочка не разлей вода. Друг друга они вначале любили, потом ненавидели, всю жизнь любили и ненавидели. ‹…› А то, что сделали Аким Волынский и Дмитрий Мережковский (начиналось в конце 80-х годов 19 века, когда оба были совсем молодыми и нашли друг друга), сводилось к следующему: что главная ценность литературы — это великие этические и религиозные идеи, это великое искусство, а не непосредственное утилитарное служение каким-то сегодняшним нуждам, это вера, это высокое знание, за что пострадал Аким Волынский, потому что в отличие от Мережковского, он был неуживчивый, непопулярный, все время оставался непризнанным, гонимым, и так далее [ТОЛИ-ТОЛЕ].

Антон Чехов, замыкающий иерархический перечень классиков русской литературы (впоследствии к этому ряду были добавлены Горький и Бунин), был, по утверждению Мережковского, «мало восприимчив ко многим вопросам и течениям современной жизни». Однако этот недостаток являлся в глазах критика показателем духовного здоровья Чехова, который во всем остальном как писатель соответствовал эстетическим критериям новой литературной волны:

Чехов ‹…› откидывает все лишнее, всю беллетристическую шелуху, любезную критикам, возобновляет благородный лаконизм, пленительную простоту и краткость, которые делают прозу сжатой, как стихи. От тяжеловесных бытовых и этнографических очерков, от деловых бумаг позитивного романа он возвращается к форме идеального искусства, не к субъективно-лирической, как у Гаршина, а маленькой эпической поэме в прозе.

Некоторые люди как будто рождаются путешественниками. У Чехова есть эта жадность к новым впечатлениям, любопытство путешественников. Ум его трезвый и спокойный, может быть, для современного поэта даже слишком трезвый и спокойный. Но его спасает художественная чувствительность, неисчерпаемая, очаровательная, как у женщин и детей, и (к счастью для слишком здорового, равнодушного художника) можно сказать, болезненно утонченная. Он замечает неуловимое. На нервах поэта отзывается каждый трепет жизни, как малейшее прикосновение — на листьях нежного растения. И эта жадная впечатлительность вечно стремится к новому и неиспытанному, ищет никем не слышанных звуков, не виданных оттенков в самой будничной знакомой действительности. Чехову ‹…› не надо обширного полотна картины. В мимолетных настроениях, в микроскопических уголках, в атомах жизни поэт открывает целые миры, никем еще не исследованные. Ум художника спокоен, но нервы его так же чувствительны, как слишком напряженные струны, которые, при малейшем дуновении, издают слабый и пленительный звук.