Мемориальный музей как идеальный театр теней работает с несуществующими воспоминаниями и какой-то, господи прости, «материализацией чувственных идей». Иногда для этого вообще ничего не надо – в музее Ван Гога в Овер-сюр-Уаз в его комнате нет ничего, кроме родных стен и стула, подобного тому, который увековечил художник. И этого достаточно. В музее-квартире Достоевского, наоборот, вещей так много, что не удивляешься даже такому экспонату, как «недопитый чай писателя», наливать который в чашку на рабочем столе гения полагается дежурному сотруднику. В конце 1970‐х таким сотрудником там служил мой отец. В один из выходных дней музея в дверь позвонили. На пороге стоял пожилой японец, который стал слезно уговаривать папу показать ему музей главного писателя всех времен и народов. В кабинете японец попросил папу сесть за письменный стол и сфотографировал его. Никакие объяснения, что открывший дверь бородатый еврейский молодой человек никак не может являться правнуком Достоевского, не помогали: вера заморского гостя в то, что в этой темной, донельзя заставленной, истерически мрачной квартире живет не только память, но и плоть и кровь русского гения, была сильнее.
Никаких подобных историй музей Маяковского предоставить не готов. Его мемориальная часть, «комнатенка-лодочка», – сухая констатация подлинного молчаливого пространства, абсолютно безликого в своей почти оскорбительной для нашего представления о поэте обыденности. Зато все, что эту комнату окружает, есть плоть от плоти того футуристического мира, в котором жили строки Маяковского. Это «крученыховский ад», это родченковские ракурсы, это отблеск пенсне со знаменитой, родченковской же, фотографии Осипа Брика, это красные клинья Лисицкого. Ни одного прямого угла, ни одной прямой ассоциации. Конечно, музею повезло с объектом: в Маяковском настолько сильна визуальная составляющая, что работать с ней – одно удовольствие. Однако сделано это совершенно виртуозно.
Свой нынешний облик музей, рожденный как мрачный памятник назначенному главным поэтом эпохи самоубийце, обрел в конце 1980‐х, когда из ничего возникало нечто столь новое, что, казалось, свежая кровь потекла по жилам застиранных учебниками и лозунгами стихов. Музей преобразился, стал самым авангардным пространством Москвы. С тех пор в столице чего только не настроили, но никакой музей современного искусства в радикальности художественного языка музея Маяковского так и не догнал. Может быть, это вообще не столько разговор об искусстве, сколько об истории? Недаром по силе художественного высказывания с музеем Маяковского стоит сравнивать музеи совсем иного типа – вроде Музея Холокоста в Берлине. То есть те мемориалы, где архитектура говорит больше экспонатов, а время спрессовано в геометрию пространства. В отечественном искусстве такое было только однажды – у русского авангарда, и этими уроками мы пользуемся до сих пор.