Другое дело – комнаты. Полторы комнаты Бродских (большая родительская и соединенная с нею аркой комната сына, которая отчасти еще служила отцу фотолабораторией), большая угловая комната соседей с окнами на Спасо-Преображенский собор и еще одна небольшая комната дальше. Сегодня это чистые пространства. Они ничего не скажут вам о том, как жили тут люди, но способны донести куда больше – свет, объем и вид из окна остались неизменными. И, как это бывает с квартирами, откуда только что съехали хозяева, они полны теней и голосов. В случае с полутора комнатами это «только что» растянулось на четыре десятилетия, прошедших после того, как отсюда вышел 32-летний поэт с чемоданом, и на тридцать лет после смерти Марии Вольперт и Александра Бродского. Об этом эффекте знал и сам Бродский: «…то были лучшие десять метров, которые я когда-либо знал. Если пространство обладает собственным разумом и ведает своим распределением, то имеется вероятность, что хотя бы один из тех десяти метров тоже может вспоминать обо мне с нежностью. Тем более теперь, под чужими ногами».
Для первого и пока единственного дня работы музея была создана временная экспозиция. У меня нет никакой уверенности, что все эти безымянные и безликие головы простых советских граждан на кухне, стихотворные строчки, написанные девичьими почерками на стенах комнаты Бродского, инсталляция с наполненной водой ванной и фотографиями в ней посредине той же комнаты, два пианино вместо знаменитых буфетов и кровати у родителей, да и аудиозапись вигдоровской стенограммы суда, транслируемая на кухне, здесь должны быть обязательно. Кому-то это показалось нарочитым и неуместным, кому-то помогло. Все равно в этом пространстве с вами не может произойти ничего более сильного, чем, стоя у окна в комнате поэта, слышать его голос, читающий: «Великий человек смотрел в окно…» Знали вы его лично или через знакомых знакомых, прочитали все собрание сочинений или помните только самые расхожие строки, впервые услышали авторское чтение Бродского в наигламурнейшем «Духless» или старались собрать все его записи, жили в Ленинграде 1970‐х или только что прилетели в этот город, слава богу, переставший носить это имя, – ради сочетания этого вида из окна и этого голоса стоило зайти в воскресенье в дом Мурузи.
Куда страшнее было оттуда выйти – снаружи был чиновник из Смольного, считавший, что поэта звали Михаил Александрович, там были стихи, доносящиеся, казалось, уже даже из утюгов, там была толпа глазеющих на впервые приехавшую на родину отца дочь Анну, там была страна, старательно узурпировавшая память и славу изгнанного ею же поэта. И единственное, что мешало этой официозной вакханалии, была очередь из людей, готовых простоять три-четыре часа, чтобы войти в полторы комнаты. Мода модой, а их лица стоили того, чтобы открыть этот музей именно таким, каким его увидели позавчера. Его будущая мемориальность может обернуться вторжением в частную жизнь. Другой поэт сказал и за него тоже: «Покойник этого ужасно не любил».