Светлый фон

Ганс подошёл, он начал гладить его по голове:

— Дай-ка хоть разглядеть тебя как следует... Вон ведь какой большой стал! Вытянулся, загорел, обцарапался, волосы такие, что сразу видно — сто лет не мылся, наверно. — Он тихонько перебирал его волосы. — Всё, наверное, со своими западнями бегаешь да гнёзда разоряешь? Щеглов-то тогда наловил, что ли?

— Наловил, папочка, — ответил Ганс.

— Ну и хорошо, если наловил. Очень хорошо. Щегол — птица весёлая. Она...

И опять он не докончил мысли и наклонил голову так, как будто заснул. Но он не спал. Дышал он тяжело и хрипло, и грудь его вздрагивала. По-прежнему на стене стрекотали часы, и казалось, будто бы в заброшенном детском гробике поселилось целое семейство кузнечиков, да лиловая тень, похожая на летучую мышь, однотонно взлетала и падала на стене. И вдруг за окном возник длинный гортанный звук, похожий одновременно и на птичий и на человеческий голос и всё-таки, наверное, не принадлежавший ни птице, ни человеку; такие часто возникают ночью на болотах.

Профессор услышал его, вздрогнул, быстро провёл рукой по лбу и стал подниматься с кресла — он вставал, вставал, высокий, неподвижный, худой, поднялся всё-таки и так встал перед Гансом. Он был страшен в буром халате, из-под которого выбивалось серое от пепла и прожжённое во многих местах бельё, в сдвинувшейся набок шапочке и с опущенными кистями больших, грязных жилистых рук. Есть какая-то незримая и только чувствуемая каждым грань, которая отделяет живого от трупа, и вот профессор сейчас переступил через неё. Живой и непохожий на живого, он стоял перед Гансом и смотрел на него.

— Помни одно: Сенека... — сказал он тихо и даже торжественно, — Сенека писал где-то: «Мы боимся смерти потому, что считаем, что она вся в грядущем, но посмотри: то, что позади, — тоже её владения». Нет, я не боюсь её, — сказал он опять, так же негромко, но с какой-то страшной силой, — но то, что позади, тоже моё... тоже моё... только моё, только моё... моё...

Он яростно сжал кулаки и изо всех сил стукнул по столу. Лицо его вдруг исказилось от гнева.

Никогда Ганс не видел его таким страшным.

И вдруг его лицо померкло, не стало того бешеного внутреннего напряжения, которое так испугало Ганса.

Профессор снова сел в кресло и робко улыбнулся.

— Я совсем уже с ума сошёл, — сказал он, махая рукой, чтоб разогнать дым. — Вот сижу и тебя пугаю... Ну, иди, иди, мальчик. Я ещё позову тебя, мы ещё поговорим.

Ганс сам не помнил, как очутился за дверью. И только что она закрылась за ним, профессор встал из-за стола. Неслышными шагами подошёл он к шкафу, открыл его, минуту постоял, присматриваясь к полкам, сплошь заставленным разноцветными пузырьками, колбочками и банками. Потом вдруг протянул руку и сразу нашёл то, что ему было нужно. Это был небольшой длинный флакончик из тонкого химического стекла, с длинным горлышком, запаянным вверху. Он деловито взял и поднял его высоко над головой, к белому огню, рассматривая. Серая, очумелая от света бабочка взлетела и ударила его по лицу. Он только досадливо, как от человека, отмахнулся от неё и несколько раз встряхнул флакон. Тогда от стенок оторвалось несколько быстрых, мелких пузырьков и исчезло. Это ничего не доказывало, но он сразу понял: нет, это то самое. Пожевал губами и тряхнул флакон ещё раз. Опять забурлили и поднялись мелкие пузырьки. Он смотрел на них широко раскрытыми, испуганными глазами. «Ах ты Господи!» — сказал он наконец подавленно и пошёл к столу. Глубоко сел в кресло, деловито подвинул к себе эмалированную кружку и налил её до половины. Посмотрел, хватит ли, взял флакон и, прихватив платком, сломал горлышко. Сначала капнул только десять капель, потом вылил всё. Кружку взболтнул и поставил на стол.