«Тогда вы кладёте на это жирное пятно лист промокательной бумаги и проводите по ней горячим утюгом. Повторив эту манипуляцию несколько раз, вы достигнете того...»
У него уже сводило скулы, становилось всё жарче, всё неудобнее, и вот торопливо, словно уходя от дурноты, он повернул винт ещё, на следующее деление.
Тогда мужской, грубый, обветренный голос стал ругаться и кричать на него по-немецки:
«И тут мы скажем им: ни револьвер террориста, ни бомба политического убийцы, ни яд заговорщика — ничто из всего того, что вы мобилизовали и двинули на нас из недр своей чёрной кухни, не помешает нам довести до конца великое дело оздоровления и дезинфекции мира. И каждый раз, склоняя наши траурные чёрные орлы перед ранними могилами, мы будем клясться этой новой кровью...»
Он улыбнулся. Мир жил своими заботами, печалями и радостями. Что ему до того, что в какой-то запертой комнате умирает сумасшедший старик! Вот опять, видно, где-то хлопнули какого-то прохвоста. Как ни говори, а всё-таки это хорошо. Вот уже их бьют, как мышей, по всем закоулкам...
И вдруг его пальцы дрогнули.
Звонкоголосая девочка выкрикивала бесстыдно и наивно из-под его руки:
Девочка пела, а он слушал и слегка кивал ей головой.
— Пой, пой, милая! Вот я слышу твой тонкий, девичий голосок. И совсем даже не важно, кто тебя научил этакому. Хорошо, что ты такая сильная, ладная, молодая и что столько тебе ещё осталось жить.
Он уже весь дрожал, у него звенела и как бы испарялась куда-то голова, но он всё-таки весь повернулся к чёрному ящику, мучительно и напряжённо вслушиваясь в заключённый в нём молодой, почти птичий голосок.
Ведь она пришла к нему на помощь в эту самую важную в его жизни ночь.
Но тут раздались аплодисменты, ржание, смех, топот ног, и сразу же вошёл в его узкую смертную камеру большой, гулкий и спокойный зал, наполненный до отказа белым туманом молочных ламп, дамами в вечерних туалетах, господами в накрахмаленном белье. Пока девочка молчала, он, закрыв глаза, прислушивался к тому чужеродному и злому существу, что выпрямлялось и росло в его теле, перерастая его самого. Вдруг сразу сделалось душно, тесно, некуда стало девать своё тело — так оно сразу обмякло, распухло и отяжелело. У него закололо в боку, стали жать ботинки, воротник сделался узок и перехватил горло, кресло врезалось в тело, пот покрыл лицо, — он наклонился, ища таз.
Но девушка опять уже пела над ним, пела ещё что-то такое бессмысленное, звонкое и бесстыдное, а он улыбался, сползая с неудобного кресла, всё кивал ей головой и уж ничего не видел около себя, ни её, ни даже того чёрного ящика, в который её заключили, — такой уж в ту пору стоял в комнате тонкий, звенящий, скользкий туман.