— Яблонька моя, яблонька, — причитали в каждом дегунинском дворе, — печенька моя, печенька.
Отдельная песня была для плюща, оплетавшего заборы, отдельная — для георгинов, отцветавших пышно и бурно, словно в последний раз, отдельная — для золотых шаров.
Стон стоял над деревней Дегунино.
3
3
В такое-то время, первыми, раньше срока наступившими осенними заморозками вошли сюда Анька и васька Василий Иванович.
— Что же это, Анечка, — залепетал Василий Иванович, вслушиваясь в тихий, нараставший по мере приближения стон, похожий на вой телеграфных столбов в сыром осеннем поле. — Что это делается, или ты не слышишь?
Анька не слышала, но чувствовала. Что-то было не так, очень сильно не так.
— Анечка, что же это делается. Это ведь Дегунино, или мы не туда пришли?
— Не знаю, Василий Иванович.
— Нет, точно Дегунино! Я-то знаю. Что же с ними сделалось? Вот ведь Катерина, вот сторожиха: сказала, да накаркала.
Василий Иванович знал тут все дворы, каждый васька не раз и не два в своих странствиях заходит в главную коренную деревню и снова покидает ее, потому что не может нигде оставаться долго; если б не начали их распихивать по васятникам, так бы всю жизнь и ходили. К ашиной бабке зашел он сразу, потому что знал ее не один год.
— Василий Иванович! — запричитала она. — Что ж ты раньше не приходил! Пойдем, покажу тебе, что делается.
На Аньку никто из них не взглянул. Маленькие, круглые дегунинские бабки выкатились в двор и обступили высыхающую яблоньку.
— Вот, гляди, что стало. Отчего это, Василий Иванович?
— Ахти, беда какая, — заговорил Василий Иванович, опускаясь на колени. — Видно, корень пересох или ты как-нибудь еще недоглядела…
— Опомнись, Василий Иванович, когда же я могла недоглядеть? Отворот до роскоши, поворот на крепости, вывод из громкости не такой, чтобы утешить голубчика расхожего…
Дальнейшего Анька не понимала: слова все были знакомые, но в странной связи друг с другом, а стало быть, коренные жители перешли на свой язык. На этом языке обсуждалось только то, чему не было аналога в речи захватчиков, которую они давно приняли и считали своей; возвращение к коренному наречию причиняло им почти физическую боль, бередило самую глубокую память, и потому, раз уж на него перешли, дело шло и впрямь о главном, для чего не было слов в новой речи.
— Да ты коробок выливала ли?
— Ахти, выливала.