– Хорошенького понемножку. А то мы вообще до утра отсюда не уйдём. Всё, моем посуду, моем пол, расходимся.
Ари выходила последней, замешкалась в дверях, скользнула к раковине и снова выкрутила ручку радио вправо, пока Олег не видит. Кто знает, кто посещает музей по ночам, пока музейщики сидят по домам – может быть, им как раз очень важно получить своё сообщение.
Нина Хеймец
Нина Хеймец
Гай цалмАвет
Гай цалмАвет
– Не было никакой тени, – говорил мой дедушка, и бабушка, вздохнув, складывала ему с собой рубашки в хозяйственную сумку на молнии. Его отъезд застал всех врасплох, и тут-то выяснилось, что в доме уже давным-давно никто никуда не уезжал – настолько, что не нашлось даже чемодана, ни сумки приличной. Из хозяйственной, перед тем, как упаковать в нее любимый дедушкин галстук с ромбами и куропатками, вареное яйцо в фольге, аспирин, градусник и шапку лыжника, бабушка вытряхнула луковую шелуху, автобусные билеты, календарный листок с правилами поведения при пожаре за второе октября прошлого года и ссохшийся тяжелый апельсин. Шелуху и бумажки бабушка выбросила в мусор, а апельсин – машинально – пыталась положить то на столик в прихожей, вместе с ключами и счетом за электричество, то на подоконник, то на кровать, где ему уж точно было не место, ему нигде было не место, и тогда бабушка сделала то, что сразу же не смогла себе объяснить – совершенно ей было не свойственно такое поведение – она распахнула балконную дверь, сорвав уже приклеенную на зиму теплоизоляцию, размахнулась и швырнула апельсин на улицу. Не успев захлопнуть дверь, бабушка спохватилась, вернулась на балкон. Были первые заморозки, и бабушка вдруг подумала, насколько более заметным делает человека зима – объемным, слышным, и даже дыхание становится видимым и задерживается в пространстве, как упирающаяся кошка. Перегнувшись через перила, она всматривалась в заросли жимолости далеко под ногами и пыталась восстановить траекторию полета апельсина – куда он мог приземлиться, не оказалось ли там живого существа – теплокровного, и пусть даже не тепло– просто кровного. Взгляд проникал сквозь голые ветки, упирался в землю, вернее, угадывал ее – на таком-то расстоянии. Вроде, никого.
– Нет и не бывает такой долины, – раздражался дедушка, – это доверчивость комментаторов, своеволие переводчиков; не «долиной смертной тени», а «темным ущельем»[1]!
Они ехали в трамвае на вокзал. Сквозь запотевшие окна ничего было не разглядеть, в салон прорывались лишь красные отсветы светофоров и тормозных огней, блики фар и вспышки прожекторов, и лишь когда кто-то быстрыми взмахами рукава – как встреча украдкой – протирал на стекле прозрачную полоску, в ней появлялись и исчезали фрагменты фасадов, витрины перекрестков, голые кроны. На мгновенье бабушке показалось, что в прорехе мелькнуло синее – до звонкости – небо, а на нем – белое, словно вырезанное из бумаги, облако. Она попыталась вглядеться получше, но прозрачное уже снова затянулось холодной влагой, в соседних прорехах теперь мелькали освещенные окна автобусов, троллейбусов, грузовиков и других транспортных средств.