Светлый фон
мечта жизнью – – Прим. Ред.

IX

IX

Вечерами осенними, у памятника Екатерине, в темноте, изводило меня и мучило желание успеха. Я всерьёз загрустил вдруг о юности, о чистоте моего семнадцатилетия. Я не увижу знаменитой Федры, в старинном многоярусном театре; и теперь, ночью больничной, эти стихи мучат, рвут мне душу; я не увижу знаменитой Федры, в старинном многоярусном театре. Я не услышу, обращённый к рампе, двойною рифмой оперённый стих. Негодованьем раскалённый слог. Я опоздал на празднество Расина! Измученный безумством Мельпомены… Господи. Дано же человеку было счастье писать такое; те стихи читала вслух моя девочка, давно уж меня забывшая (серым днем, или уже вечером, в январе 1980 года, моя подружка Людочка, бездомная собачонка, привязавшаяся почему-то ко мне, никому на земле не нужному, в кафетерии Рим, прикнопила к обоям, в горестном моём жилище на Карповке, заманчивую обложку журнала с изображением актриски, которой Людочка, как я догадался, подражала во всём, начиналась наша с Людочкой, непродолжительная, жизнь вместе, и я узнал в актрисе мою девочку, злюку, из давнего моего прошлого, теперь актрису избалованную и титулованную…), моя девочка, актриска, маленькая талантливая дрянь, в тёмной зимней вечерней квартире, при огне свечи, читала чистым и звучным, актёрским голосом, умеющим держать в напряжении весь душно раззолочённый зал, негодованьем раскалённый слог… я опоздал на празднество Расина… измученный безумством Мельпомены… и стихи, неизвестные мне, уже тогда надрывали моё сердце: невозвратимостью всего! Читать стихи в книге я не умел ещё с детских школьных лет; взгляд соскальзывал вниз по коротким строчкам, значение слов исчезало; и уже вид стихов вызывал во мне раздражительную тоску (вот так же я и пьесы читать не умел); и, удивительное дело, когда хорошие стихи, пусть даже трудные очень, читали при мне вслух, я тотчас запоминал их, и многим чудесным стихам обучила меня моя девочка: читая их при мне, и совершенно меня не замечая; тоже актёрская привычка; и я потом с наслаждением читал их где придется, изумляя захмелевшие компании: …Пью за военные астры! за всё, чем корили меня! За барскую шубу; за астму; за желчь петербургского дня. За золото сосен савойских; полей Елисейских бензин; за розу в кабине роллс-ройса; за масло парижских картин. Шумели в первый раз германские дубы. Европа плакала в тенётах. Квадриги чёрные вставали на дыбы, на триумфальных поворотах. Чёрный Веспер в зеркале мерцает. Всё проходит. Истина темна. Человек родится. Жемчуг умирает… И хотелось мне успеха, хотелось мне славы, в ночи осенней, у памятника чужой и невнятной мне женщине, Екатерине. И вспоминалось, как читала моя девочка, тревожно и угрюмо задумываясь, читала стихи: …в театральном выезде мы актёрки, мы играем грамотно, мы играем тонко, номер наш в гостинице завален цветами. Варенька, подруженька, девочка, сестрёнка! на котором дубле мы с тобой устанем? и забудем школу, и сыграем слабо. И заплачем в голос: где ты, милый. Но скрипит карета: слава, слава! старенькая Сретенка: мимо, мимо… в начале зимы в шестьдесят первом году меня всё же восстановили в университете, шлёпнули прописку и поселили в знаменитой шестёрке, в университетском общежитии номер шесть, в известном всем здании, что против Зимнего дворца, за Невой, на Петроградском острове (у Биржевого мóста, при впадении Кронверки в Неву), и я зажил в шестёрке, изредка ходя в университет, зарабатывал на прожитье игрой в карты и на бильярде, в ту осень я по горькой нужде принялся играть всерьёз, а утром топил в общежитии печку, ворча: всем известно, что осина не горит без керосина; и жизнь не налаживалась, любимая моя девочка с насмешливыми и влажными глазами кинула меня, безмятежно поведав, что у неё за щекой конфета, кругом был прав мой Калмык, я наскучил девочке моей неумелостью, и коридоры филологического факультета, тёмные и узкие и запущенные, изнуряли меня, веселиться, как веселился я здесь четыре года назад, уже не хотелось, и ещё привязалось чувство, будто будущего у меня нет, лишь топить печку мокрой осиной, и продолжить это занятие в квартирке при деревенской школе, уж что-что, а деревенскую школу я знал чудесно, и не рвал постромки, торопясь туда в звании учителя, звенели в ночи куранты над Петропавловской крепостью, и кончался шестьдесят первый год, год возбуждений и головокружений, дружба с Африкой, бои на Плайя-Хирон, полёт Гагарина, гибель Дага Хаммаршельда, съезд партии и доклад Хрущёва, кончина Хемингуэя, кибернетика, Корбюзье, Евтушенко, Камю, которого никто не читал, и Грин, которого кинулись читать все, женские прически Бабетта идёт на войну, ещё пахло минувшей войной, в полях за Вислой сонной лежат в земле сырой, утомляющая возбуждённость клубов студенческих, что непременно звались Меридиан или Ассоль, до ж… умные мальчики, знать не желающие, чтó значит выбрасываться, в зимнем снаряжении, при полном боевом, из брюха промёрзшего военного борта в чёрную, где ничего не видно, где хлещущим ветром обдирает рожу как наждаком, в лютую зимнюю ночь, в вечерних бильярдных было жарко и накурено, и под жёлтыми лампами шары на зелёном сукне стучали и катились, вне времени, как и семьдесят лет назад, нет, замечали старички, из новшеств, загоняя очередной шар, добра не выйдет, порядок нужен, партия, извольте рассчитаться, юноша, здесь катали они шары в пятьдесят первом году, и в тридцать первом, они воевали в сорок первом, и в четырнадцатом, и порядок для них значил прежде всего вечерний стук шаров в бильярдной, и чтоб дешёвая водка и ветчина, партия, говорил с удовлетворением я, извольте рассчитаться (гони деньгу, мухомор, я те устрою порядок!), желаете ли ещё партию, ночи декабрьские, чёрные избавляли меня от тоски белых обморочных полдней, чувства ненужности декабрьских дней. И движение времени, и какую-то мою правоту и истину нашел я в чёрной зимней ночи. Чёрные зимние ночи уходящего шестьдесят первого года; громадность заснеженной, в чёрной ночи, Невы, на которую глядел я из верхнего этажа петербургского дома: чистое, снежное её поле уходило в темноту, к левому берегу, где темнел, низкий, почти в километре от меня, Зимний дворец, с чёрными статуями на крыше; чернел в зимнем ночном небе ангел, вознесшийся над дворцом. В те времена дворцы, церкви и памятники ещё не подсвечивались ночью яркими прожекторами. Ещё не освещался ночной Город сиреневыми и оранжевыми фонарями. В темноте горели редкие огоньки, вдоль набережных, в чёрном просторе площадей, в глубине переулков. Внизу, подо мною, чернели над снегом рек мосты; и изящное полукружие стрелки Васильевского острова; и громоздились далее колоннады, церкви, дворцы, крыши, крыши. Лёгкая колоннада и игла Адмиралтейства. И высоко над неровной линией крыш грузный, увенчанный башенкой купол Исаакия. Если посмотреть влево, лежала внизу, раскинувшись широко, Крепость. Каменная тёмная геометрия, деревья в снегу, хитро выстроенные из камня углы, романтика старинной фортификации. Куртины и бастионы, фабричные трубы Монетного двора, крыши, крыши с печными трубами; и прорисованный наискось сизый дым из труб. А над ночными дымами, над снежными крышами и утонувшими в снегу садами, над всем громаднейшим Городом, лежащим в ночи, царила колокольня со шпилем, колокольня церкви Петра и Павла. Там каждую четверть часа переливчато звонили куранты. Чёрный Веспер в зеркале мерцает (чёрный Веспер в зеркале мерцает, сказал я как-то, задумавшись, вслух при моей девочке, и, в голубом небесном поле светит Веспер золотой, недоумённо и угрюмо возразила она мне). И в чёрной вышине, над Городом и Крепостью, над всеми метелями, летел, на шпиле церкви, ангел: главный ангел Санкт-Петербурга. За Крепостью чернел, лёгкими издали, громадами пролётов Кировский мост. Чернел, и белел, занесённый снегом, Летний сад. Где-то там, в ночи, в заснеженной Фонтанке, таилось чудесное, неизвестное моё будущее. Лежала в снегах Фонтанка. Возносился в ночи над замерзшею Мойкой шпиль церкви Михайловского замка. И, будто отмечая для меня колдовское начало канала Грибоедова, чернел в узком, жёлтом зареве городского ночного неба зловещий, хищный силуэт Храма на Крови.