8 термидора (26 июля), после отсутствия в течение многих декад, Робеспьер поднимается на трибуну Конвента. В этот день человек, который говорит, не является ни членом Конвента, ни якобинским оратором; он – один представитель из многих, который выражается от своего собственного имени. Нам известны версии его речи, появившиеся в печати, а также посмертное издание, подготовленное по его заметкам. В XIX в. историк Амель также смог обратиться к копии рукописи, в которой обнаружилось несколько неопубликованных фраз. Вероятно, это две первые страницы того текста, который недавно поступил в Национальные архивы. Последуем за ними, чтобы процитировать начало выступления: "Граждане, пусть другие рисуют вам приятные для вас картины, я же хочу высказать вам полезные истины. Я не имею представления о нелепых страхах, распространяемых предательством, но я хочу погасить, если это возможно, факелы раздоров лишь силой правды. Я собираюсь разоблачить злоупотребления, которые ведут родину к разрушению, и которые только ваша порядочность может пресечь; я собираюсь защитить перед вами оскорблённую власть и попранную свободу. Если я скажу вам кое-что о преследованиях, объектом которых я являюсь, вы нисколько не вмените мне это в преступление; вы совершенно не походите на тиранов, с которыми вы боретесь"[334]. Оратор серьёзен, атмосфера тяжёлая, аплодисменты редки.
Прежде всего, именно к разговору о себе он хочет таким образом прийти; он слишком хорошо понимает, как часто в течение многих недель его беспрестанно настигают повторяющиеся обвинения в тирании, диктатуре. Летом 1791 г., осенью 1792 г. несколько пылких речей позволяют их отклонить; а теперь? Для эффективности риторики, он начинает с "мы" (Комитет) и продолжает с "я". Вот "мы": "Каковы же суровые деяния, в которых нас упрекают? Кто их жертвы? Эбер, Ронсен, Шабо, Дантон, Лакруа, Фабр д'Эглантин и несколько других их сообщников. Нас упрекают в наказании этих людей? Никто не осмелится защищать их. […] Разве это мы бросили в тюрьмы патриотов и внесли ужас в сердца людей всех состояний? Это сделали чудовища, которых мы обвинили. […] Верно ли, что распространяли гнусные списки, в которых названы жертвами несколько членов Конвента и которые будто бы были делом рук Комитета общественного спасения, а затем и моих рук?"[335]. Происходит соскальзывание к "я".
Робеспьер говорит о себе. Как, удивляется он, можно обвинять его, его одного, а не Комитет общественного спасения, в желании посягнуть на национальное представительство, в стремлении к верховной власти? Он даёт объяснения, оправдывается, не поддаваясь попытке автобиографии, много раз встречавшейся. Он не напоминает о своём жизненном пути, а разоблачает противоречивые обвинения, которые, все, заканчиваются неизбежным заключением: он диктатор. Но в чём его упрекают? – спрашивает он. В преследовании семидесяти трёх заключённых жирондистов или в их защите? В том, что он крайний или в том, что он умеренный? "Они называют меня тираном, - негодует он... Если бы я был им, они бы ползали у моих ног, я бы осыпал их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления и они были бы благодарны мне! Если бы я был им, то монархи, которых мы победили, не только не доносили бы на меня (какой нежный интерес проявляют они к нашей свободе!), а предлагали бы мне свою преступную поддержку; я вступил бы с ними в сделку"[336].