Лекция закончилась, и на перемене Сольцев впервые ясно разглядел своих новых соучеников. Он стоял и хмуро вслушивался в болтовню про новую «ауди», про белье какой-то Ники, про рейв-пати в клубе «Мегатон», и все это казалось бессмысленным и непереносимо чужим. Но хуже было другое: можно бежать отсюда, поехать в другое помещение, на другую улицу, дождаться другого времени дня или года, – и ничего не изменится.
На следующую пару он не пошел, не мог представить, зачем сидеть полтора часа в чужом помещении с чужими людьми, слушая невыразительную речь мужчины, вообразившего, что у него есть право поучать других. Все ускоряя шаги, он миновал коридор, сбежал по мраморной лестнице (холодное нарядное эхо ступенчато бросилось за ним) и выскочил за ворота.
•
Дверь, выкрашенная той же краской, что и стена, была заперта. Сольцев тянул за ручку, тряс, уткнулся лбом в холодное железо обивки. Двор высокого сталинского дома, уставленный безмолвными машинами, пустовал. Железо жалело лоб, утешало твердостью и прохладой. Не подалась и другая, в соседнем подъезде. Третья оказалась открыта.
Зачем ему понадобилось ехать на Садово-Кудринскую к дому Роберта Литкина, зачем взбираться на крышу? Казалось, слепая могучая сила тянет Сольцева к месту, где он побывал в самое счастливое мгновение своей любви. И чем ближе оказывалось это место, тем больнее стучало оживающее сердце. А может, дело в высоких ступеньках черной лестницы?
На крыше ничего не переменилось: тот же сильный воздух, то же солнце, те же гулкие провалы железа под ногами. Такие же игрушечные машины внизу и потоки ветра, обратным водопадом взмывающие вверх. Касаясь труб и антенных мачт, Сольцев пробирался туда, где когда-то они стояли с Зеньковской Радой. Вот здесь ему стало больно по-настоящему – до темноты в глазах. Он стоял в той точке, где сходились все его потери, откуда яснее всего виделась невозвратность утрат. Голова тяжело звенела, словно наковальня, от набата пульса, точно именно о голову разбивалось его сердце. Ничего больше не случится – ни друзей, ни музыки, ни Рады.
Одно облегчало боль: течение воздуха из-под карниза. Пошатываясь, он сделал несколько шагов к краю – надо сесть и подставить лицо восходящим потокам. Но кровлю окаймляла решетка, невысокая, а не сядешь. Сольцев оперся коленями о железную планку и кивал головой, окуная лицо в толкающие волны воздуха. Боль не проходила. Он качнулся сильнее, занес ногу над решеткой, перебросил вторую и встал, опираясь о кровлю одними каблуками ботинок.
Ветер снизу, ветер слева, кровь к голове, ветер сверху. «А для мамы я только головная боль. Прости, ма… Здравствуй, радость». Отпустил железную планку решетки и раскинул руки, точно хотел обнять небо. В последний миг ему стало страшно, он дернулся, пытаясь снова ухватиться за горячее от солнца железо. Но именно это резкое движение, которое могло спасти, лишило его равновесия. Каблуки соскользнули с края кровли, и ветер хлынул в уши, волосы, рубаху с шумом, криком, светом. Ветер полета запихивал обратно в рот рвущийся голос. Последний крик разогнался до скорости света и со всей силы рухнул на землю, превратившись в другое небо – кобальтово-синее, черное, оранжевое, непереносимо красивое. Страха нет, боли нет, успел подумать меркнущий мир, секунду назад бывший Василием Сольцевым.