Назвав это «вопросом научного и общественного выбора каждого историка», Адо заключал: «В наши дни, когда для исследователя наступила пора раскованного, свободного от идущего извне науки принуждения и есть возможность думать и писать без внутреннего и внешнего цензора… этот выбор является реальной возможностью»[1218].
Трудно переоценить значение того обстоятельства, о котором говорил Адо. Торжество «нового мышления» означало, конечно, освобождение от уз культуры партийности, сковывавших исследовательскую мысль нескольких поколений советских ученых, но оно же вводило новую регламентацию – запросы активной части стремительно формировавшегося гражданского общества. Как выразился Черняк, историк, уклоняющийся от этической оценки террора и якобинской диктатуры, рискует не найти себе «достойного читателя и слушателя»[1219].
Адо в полной мере ощущал давление этой реальности. Более того, по-человечески он был склонен именно к моральной оценке исторических деятелей и их политики. «Какой же чудовищный, античеловеческий режим породила советская действительность после 1917 года»[1220], – записывал он в своей рабочей тетради 6 ноября 1988 г. В отношении оправдания Сталина победой в Отечественной войне, масштабными сдвигами в экономике и т. д. Адо был категоричен: «Преступления ничем оправдать нельзя»[1221]. Прочитав уже после 1991 г. биографию генерала Волкогонова, разоблачавшую Ленина, Адо был в негодовании от «поразительной безответственности» вождя революции[1222].
Тем не менее Адо сопротивлялся морализации и последовательно стремился отстоять в условиях беспрецедентной «дереволюционизации» принцип научности, требование историзма. Принимая свободу выбора как завоевание Перестройки, он возражал против полной «смены вех», против «поворота на 180˚» в оценке якобинства, отвергал тенденцию «от идеализации и прославления якобинцев… перейти к их безоговорочному осуждению» и тем самым «интегрироваться в очень давнюю и ныне весьма влиятельную антиякобинскую историографическую традицию». Адо предостерегал от «повторения не лучших наших традиций – на смену одним мифам создавать иные»[1223].
Дело было не просто в политической конъюнктуре Перестройки, а в глубинных подвижках общественного сознания. Не случайно в научных обсуждениях 1988–1990-х гг. стал прорисовываться конфликт поколений в отношении главного вопроса – приемлемости революции как формы исторического прогресса. Тем, кто создавал советскую историографию, было свойственно, говоря словами Пименовой, ощущение «личной причастности» и к революции 1917 г., и к революции 1789 г.[1224]. Вперед выходило поколение отечественных исследователей, которым это ощущение было сторонним[1225]. Написал я эту фразу 10 лет тому назад и поставил точку. Поспешил!