— Вот они! — указал на баб Мулен Руж, обращаясь к усатому. — Вот они, сотрудник Объе… Объеб…
— Оберидзе, — помог ему усатый. — Оберидзе моя фамилия.
— …уважаемый сотрудник Объеб… — опять неловко подхватил Мулен Руж, — Оберидзе! Вот он, голубушки, тута! Я вам говорил.
— Вы сам или как? — все его же, усатого, спросил Облоблин.
— Сам, — твердо говорит Оберидзе. — Здравствуйте, сотрудницы! — строго, с милым сталинским акцентом, или, пожалуй, совсем как Орджоникидзе, поприветствовал Оберидзе баб.
— Здорово, дорогой! Здравствуй, здравствуй, милок, здорово, коли не шутишь! — благодушно встретили его бабы, вовсе не видя в усах Оберидзе строгости, а видя в них одну лишь мужскую деталь — приятную для глаз и воображения.
— Сотрудницы! В свете дальнейшего перевыполнения общей задачи! Почему идете против общественности?
— Это мы-то идем! Да куды мы идем?! — закудахтали бабы. — Всегда продавали! Кровное наше ведь! — неслось со всех сторон. — Украли мы, что ли?
— Продавали — прежде, — ответил Оберидзе, предварительно дождавшись, пока спадет гребень акустической бабьей волны. — Теперь, в свете общих интересов, будете отдавать. Наша деревня идет по дороге энтузиазма, а вы чем занимаетесь?
Он повернулся к Рихтману.
— Сотрудницы! — вдохновенно вскинулся Рихтман. — Сегодня особенный день! И я счастлив вам сообщить! Сегодня — впервые в истории — начнется обшивка Ступни Левой Лапы! Приедут делегации! Знамена и флаги гордо реют над нашей деревней и как будто приветствуют вас! В эти славные дни рабочие особенно нуждаются в усиленном питании, они работают, не покладая рук, по две-три смены, им некогда сходить в кино, посидеть перед телевизором! Сотрудницы! Принято общественное решение о добровольной передаче продуктов питания пункту снабжения! Призываю вас все излишки, которые…
Ему не дали договорить:
— Да отдали! — заголосили бабы. — Сколько отдавать?! Торговать хотим! — А самим жить надо?! — Рабочим, рабочим — не согласные! — Все рабочим, а детям-то што?!
— Сами строите, вот сами и сосите евонную лапу!
Этот последний, прозвучавший визгливо бабий возглас словно оттянулся из гущи голосов и повис на тонкой ниточке в тишине — ну как из меда капелька с ложки.
— Кто сказал? — угрожающе вопросил Оберидзе.
Почему-то там, у Медведя, тоже было тихо. Только за околицей отгонял, было слышно, пастух от грядок коров и орал: «ут! — ут! тт-вою мать!..»
Как передать дальнейшее? Как пишущему избежать несоответствия в течении двух времен — реального и бумажного? Написано, положим, на бумаге: «Прошло пять лет», думают, что это правда. А ведь на чтение сих слов понадобилось времени секунда. Взыскуя правды не бумажной, а живой, придется мне заняться описанием, в котором любезная алеаторика изобразит нам минуты три, по ходу которых будет развиваться то, что у музыкантов зовется crescendo, иначе — нарастание: от общей паузы и полной неподвижности звуки и движение непрерывно переходили в громкий скандал и всеобщую свалку. Со стороны все это выглядело так: Оберидзе угрожает; Рихтман убеждает; Мулен Руж возбуждает; Николай мелькает; рабочие во главе с Облоблиным сперва неохотно, затем со все большим азартом атакуют баб; а бабы отбрехиваются и обороняются, причем вполне успешно. Суть же происходящего сводится к простому «наша берет — наша не отдает», то есть у баб хотят отобрать их товар, они же товар защищают. И нужно ли тут воспроизведение всех криков, воплей, оскорблений, грубых шуточек деятельного Николая, патетической агитации Рихтмана и тому подобного? Отнюдь: они у всех на слуху, и пора им было уже стихать, чтобы слуху не повредить, как внезапно несколько раз сильно ухнуло, словно тяжко ударили в два-три разновысотных колокола. Люди замерли.