Светлый фон

Георгий знал это очень хорошо и нередко удивлялся тому, как многим его коллегам удавалось думать, будто с упомянутых благословенных времён – так называемого «золотого века русской литературы» – не изменилось решительно ничего. Однажды он стал невольным свидетелем разговора на неком писательском мероприятии. Один пожилой автор мечтательно признавался другому:

– Когда я тебя читаю, то всякий раз думаю о Толстом…

Вопроса о том, который Толстой имеется в виду, возникнуть не могло, поскольку исключительно Лев Николаевич был достоин упоминания в этом кругу. Тем не менее после услышанного выражение лица собеседника стало сложным. Чтобы не обидеть товарища, первый торопливо добавил:

– …но не будем сравнивать, у тебя – своё… Конечно, своё…

Главное здесь – та самая гримаса. Имелись в ней штрихи польщённости, можно было решить, будто коллега тронут. Но в то же время присутствовала очевидная нота обиды и оскорблённого достоинства.

В те времена Горенова это ещё удивляло. Неужели уровень серьёзности отношения к себе был таким, что в подобных словах второй мог увидеть что-то, кроме иронии? Впрочем, трудно уловить иронию там, где её нет. Первый не шутил хотя бы потому, что точно такие же слова могли прозвучать и в его собственный адрес. Беседа шла между двумя полностью взаимозаменяемыми в литературном и бытийном отношении людьми, походившими друг на друга даже внешне: пузики, обтянутые свитерками, очки, небольшие бородки – не толстовские, скорее тургеневские – милые домовитые и ревнивые жёны, уверенные, будто их супругов было к кому ревновать, поскольку облако похоти непременный спутник исполинского таланта, дети на филфаке, вечно ломаные зонтики… Этих писателей ничего не стоило перетасовать и выдавать друг за друга, если бы не два обстоятельства: в устной речи один частенько путал слова «графоман» и «граммофон». Через него последняя вокабула вошла в обиход Георгия, обозначая автора, преобразующего выпитую массу водки в речевые потоки. В каком-то смысле это понятие противопоставлялось «графоману», то есть человеку, тяготевшему к безудержному письменному изложению. Другой же отличался тем, что во время собственных выступлений, читая свои тексты, нередко пускал скупую мужскую слезу, восхищаясь мастерством автора. Было здесь что-то трогательное и важное, сродни пушкинскому «ай да сукин сын», которое, в свою очередь, сродни божественному «увидел, что это хорошо», потому Горенов никогда над этим не иронизировал.

Имелось множество подтверждений весьма своеобразного отношения писателей к действительности. Например, один автор долго себя нахваливал, очерчивая необозримые границы собственного творческого архипелага, а когда Георгий уточнил, сколько же у него в конечном итоге книг, то услышал недовольный ответ: «Дружочек, бывают тексты опубликованные, а бывают готовые. Так вот, у меня восемнадцать готовых романов!» Выяснилось, что напечатаны только два из них, да и то за счёт самого возмущённого оратора, ни секунды не сомневающегося в собственном литературном величии. Иногда Горенов завидовал такой уверенности…