В вечные споры.
В ночные бдения. В лёгкую безалаберность-безответственность.
Да и просто в знакомый язык, на котором там все говорили.
…в Москве…
…в Москве…Удалось вырваться в Москву. Знакомые устроили его в гимназию, где обучали искусству.
Остался.
Поначалу всё нравилось, работа, друзья, атмосфера. Казалось, вернулся к обычной жизни, к которой привык за время студенчества. Споры, ночные бдения, художественная аура. Да и с женщинами было намного легче. Не искали якоря, не приставали с родственниками. Легко приходили, легко уходили. Если и оставалась горечь, то быстро проходила.
Но потом что-то стало меняться.
Он не сразу это почувствовал.
Бродил по району Бронных улиц – он любил этот район, тихий, уютный – и вдруг померещилось, что он в Ичери Шехер, в Старом городе, в Баку.
Померещилось и исчезло. Но этого было достаточно, чтобы он стал что-то набрасывать, сначала на бумаге, потом на холсте.
Ехал к друзьям на пригородном поезде. Сидели вокруг простые русские люди, усталые, безучастные, терпеливо-покорные. И вдруг он вспомнил, как однажды летом, в Баку, по утрам стал ездить на пригородном поезде. На электричке, как говорили в Баку.
Тогда, ему захотелось подсмотреть бакинские типажи. Дома по памяти стал набрасывать. Но потом надоело, люди показались похожими друг на друга. Бросил.
Сейчас, в московском пригородном поезде, почему-то, вспомнил тех, в бакинской электричке. Смотрел на одних, видел других. И эти, которые сидели напротив, почему-то показались чужими.
И ещё, как-то вспомнил старое апшеронское кладбище, где были похоронены его бабушка и дедушка, коренные бакинцы. И бабушкину речь, с исковерканными до неузнаваемости русскими словами.
Он обнаружил, что чаще стал вступать в спор, защищая национальное в искусстве, хотя всегда относился к этому «национальному в искусстве», весьма скептически.
Кто-то из острых на язык московских критиков, даже уколол его, аборигенами не становятся, аборигенами рождаются, а он решил
Смешно, да и глупо.