Светлый фон

Все комментаторы единодушны в том, что Пушкин здесь ошибся, ослышался, перепутал: Арарат не виден из Гумр (Гюмри), оттуда видна другая гора – Арагац (тюрк. Алагёз). При этом трудно поверить, что за шесть лет, прошедших от события до текста, он так и не разобрался, так и не понял, что видел другие вершины. Да и вообще – было ли это в реальности? Возможно, Пушкину, как и в других случаях, была важна здесь не правда факта, а сам образ, важно было присутствие Арарата в его личных кавказских впечатлениях. Хорошо известно, что Арарат показывается не всегда и не всем; существует, например, легенда, что Николай I, находясь в Эривани, каждое утро выходил на балкон, но Арарат не открылся ему. Пушкину важно было увидеть Арарат если не физическим, то художественным зрением – без этого путешествие на Кавказ нельзя было считать состоявшимся. Так или иначе, в тексте возникает видение ковчега и слова о «надежде обновления и жизни»[734]; это видение рифмуется с финальным «чудным зрелищем» монастыря на Казбеке, которому тоже символически предшествует буря, как и эпизоду с видением Арарата, а дальше, уже в самом конце рассказа, путешественник переправляется через опасную балку и выезжает «из тесного ущелия на раздолие широких равнин». Здесь библейская история неявным образом проецируется на личный путь рассказчика – так завершается внутренний драматический сюжет пушкинского травелога. В путевых записках 1829 года нет ни эпизода с Араратом, ни описания монастыря на Казбеке, это пласт 1835 года, это взгляд автора текста на героя событий[735].

А Мандельштам – мог ли он не понимать, что Пушкин не увидел Арарата? Он-то сам прекрасно различал эти горы: «В Эривани Алагёз торчал у меня перед глазами, как здрасьте и прощайте. Я видел, как день ото дня подтаивал его снеговой гребень, как в хорошую погоду, особенно по утрам, сухими гренками хрустели его нафабренные кручи». Первая фраза главки «Аштарак» звучит как отклик на недоразумение, как ответ далекому собеседнику: «Мне удалось наблюдать служение облаков Арарату». Пушкин хотел, но не увидел, мне – удалось. Примерно так же акцентированы и поэтические строки: «…я все-таки увидел / Библейской скатертью богатый Арарат». Кажется, перед нами пример неявного диалога, соотнесения своего опыта с пушкинским – во всяком случае, эти фрагменты аукаются в резонантном пространстве русской литературы.

Горы занимают важное место в образном строе обоих травелогов, отношения рассказчиков с горами выявляют скрытый сюжет – у Пушкина это сюжет напряжения и выбора между горизонталью и вертикалью жизни, у Мандельштама – сюжет притяжения горой: «Я в себе выработал шестое – “араратское” – чувство: чувство притяжения горой. Теперь, куда бы меня ни занесло, оно уже умозрительно и останется». Последние страницы «Путешествия в Армению» и «Путешествия в Арзрум» объединяет восходящее движение: у Пушкина это движение взгляда – рассказчик вдруг увидел чудное зрелище высокогорного монастыря, который, «казалось, плавал в воздухе, несомый облаками», у Мандельштама это физический подъем рассказчика на гору Алагёз – подъем, оказавшийся легким, радостным, обещающим.