Гаспарова-переводчика явно влекли не Каллимах или Нонн, как его друга и коллегу Сергея Аверинцева, а Пиндар и Вакхилид, Алкей и Сапфо, Гераклит и Эмпедокл. Или вот, посмотрите на вздыбленные и перемешанные кораблекрушением обломки «Персов» его Тимофея Милетского, где
Концовка звучит уже как Штадлер или Гейм (либо Козовой и Соснора?). А ведь от папируса с этими строками до мировых боен минувшего века – две с половиной тысячи лет.
И все же вместе со словесным неистовством Гаспаровым-переводчиком владеет (таков еще один пример соединения, казалось бы, несоединимого, к тому же – в филологе) стойкое чувство дискредитированности языка, шоковое переживание эпохи постмодерна, эпиграфом к которой стал хлесткий афоризм Адорно о варварстве стихов после Освенцима. Не отсюда ли гаспаровская стратегия последовательной депоэтизации в переводе, немилосердной аскезы, беспощадного сжатия словесных объемов и обезвоживания любой строки?
Но вот еще один парадокс (говоря о Гаспарове, приходится повторять это слово вновь и вновь). Направленные против пастернаковского разгула лирической стихии переводы Гаспарова оказываются куда ближе к Пастернаку, чем, скажем, к Лозинскому, в одном и главном: они, как и пастернаковские, тут же выбиваются из любой книги избранных стихов переводимого
Неудержимый в своем несовременном, «староверческом» позитивизме, Гаспаров был, рискну сказать, фанатиком разграничений – еще одно расхождение с эпохой и модой, ценившими как раз наложения, складки, переходы. К таким разграничениям, среди многих прочих, для него относились, мне кажется, сферы личного и публичного – их Гаспаров никогда не путал. Проще всего показать это на конкретном примере, и примере, прошу извинить, как раз личном.