Светлый фон

Поиски пределов релятивизации литературного материала логически вели Тынянова и других к выявлению тех моментов текста и социальной среды, которые позволяют удерживать динамическое единство произведения и литературного процесса. Они усматривались в коммуникативных особенностях текста, дающих возможность выстроить систему опосредований между автором и публикой. К этому вели некоторые аспекты интерпретации «литературного быта», «литературной личности», «легенды», «поэтов с биографией», «псевдонима» и т. п., указывающие на значимость фигуры читателя. «Когда литературе трудно, начинают говорить о читателе… читатель, введенный в литературу, оказывается тем литературным двигателем, которого только и недоставало, чтобы сдвинуть слово с мертвой точки. Это – как бы “мотивировка” для выхода из тупиков. И такой “внутренний” расчет на читателя помогает в периоды кризиса (Некрасов)» (ПИЛК, с. 170). Эти идеи, развитые впоследствии (через посредство Пражского лингвистического кружка и прежде всего Р. О. Якобсона) так называемой «рецептивной эстетикой» (Х. Р. Яуссом, В. Изером и др.), стимулировали разработку проблематики «имплицитного читателя» и «имплицитного автора», т. е. тех инстанций, которые определяют структурирование актуального литературного взаимодействия. В их семантических конструкциях исследователь обнаруживает историчность и культурность литературного материала и экспрессивной техники, а это дает возможность построения эмпирической истории литературы как истории рецепций и истории интерпретаций произведений и текстов. Историчность подхода вкупе с методической рефлексией над собственной культурной позицией, осознание себя в историческом ряду традиции открыли для исследователей новые, обычно дискриминируемые литературоведением предметные области – массовую литературу, пограничные эстетические феномены и т. д.

Подводя итог предшествующему изложению, можно сказать, что едва ли не основной особенностью исследовательской работы Тынянова можно считать последовательную релятивизацию нормативных определений литературы, которую он проводил, оставаясь тем не менее в пределах литературы и более того – зачастую рассматривая конструктивные особенности текста вне их культурологической семантики. Подобная релятивизация литературоведческого инструментария, за которым стояло статическое видение литературы в ее всеобщности, тотальности, уподобляемой «жизни в целом», вбирающей в себя все недифференцированные сферы культуры – философию, политику, нравственность, психологию и т. д. и претендующей на статус культуры в целом, открывала возможность «расколдовывания» этой характерной идеологемы модернизирующегося сознания (отражение жизни в литературе) и указывала на потенциальную, частичную значимость литературы как одной из дифференцированных социокультурных подсистем. Значимость же подобной идеологемы литературы предопределила как теоретико-методологические затруднения внутри самой формальной школы, так и блокировку в дальнейшем рецепции ее идей, что, впрочем, можно отнести и к другим современникам и оппонентам Тынянова. Этот импульс рационализации литературы мог бы получить систематическое развитие при наличии не только сознания историчности культуры, составляющего специфику группового самоопределения и в этой части воспроизводящего общую норму модернизирующейся культуры, но и эксплицированной, хотя и гетерогенной аксиоматики универсалистской культуры. В рамках социального института науки это предполагало бы наличие наряду с комплексом литературоведческих дисциплин и совокупности других, сравнительно автономных подходов к исследованию литературы, которые обеспечивали бы как теоретический аппарат для смежных дисциплин, так и аналитическую рефлексию над ценностями культуры, служащими основанием позиции индивидуализирующего историка.