Соответственно, в этот период (с середины XVIII в.) обретают полноту своих значений и понятия «автор», «писатель». В сословном обществе и аристократической культуре роль писателя, тем более профессионала, получающего за свою работу деньги, отсутствует либо презирается. Отсюда – анонимность или псевдонимность изданий, отсутствие имени автора на титульном листе и вынесение его в лучшем случае лишь в завершающий книгу колофон, крайняя редкость портретирования авторов, кроме аллегорических изображений высоких классиков прошлого[399]. Теперь понятие «писатель», отделяясь от «переписчика» или «писца под диктовку», начинает наполняться, с одной стороны, общекультурной семантикой независимого авторитета, глашатая «законодательства разума», выразителя «власти общественного мнения» (словосочетание фиксируется в 1787 г.). С другой – закрепляются собственно социальные, институциональные аспекты писательской роли, связанные с моментами государственного контроля над обретающей значимость и автономность сферой литературы и устанавливающие границы имущественных прав и ответственности создателя текстов – юридической, фискальной, цензурной и др., а стало быть – социальные барьеры, «маршруты» циркуляции и зоны влияния соответствующих речевых практик[400].
В содержание понятия включены теперь два значения: эмпирическая совокупность произведений и их универсализированная оценка «с точки зрения будущего», предполагающая увековечение и подтверждение их ценности за пределами настоящего времени. Выработанное двойное определение «литературы», обнимающее как содержательные, так и формальные характеристики, оценивающее и конституирующее ретроспекцию в предполагаемой перспективе, удерживается впоследствии и, как представляется, фундаментально для идеологии литературы и письменной культуры вообще. Это позволяет сохранять в семантике понятия, в традициях его интерпретации и употребления «аристократические», «высокие» оттенки значения – синонимы «неповседневности, редкости» и «неподдельности, подлинности» (в ряде случаев этот смысл вплоть до нынешнего дня несет – в противоположность «прозе» – понятие «поэзия» как эквивалент особого, противостоящего повседневности, «священного» языка и литературы в ее теургической или жизнестроительной миссии).
Универсализм Просвещения, а позднее романтизма с их идеями «мировой литературы» (термин принадлежит Гёте) релятивизирует однозначно нормативные, не рефлексируемые и не обсуждаемые, т. е. чисто групповые, компоненты подобных оценок. Этот процесс бурно развивается с укреплением позиций исторической школы в гуманитарных науках, торжеством принципов историзма (исторической соотнесенности и относительности), а затем – с приходом позитивизма, который отказывается от любых априорных, не подтвержденных опытом квалификаций. Как момент синтеза этих разнообразных интеллектуальных движений, с середины XIX в. во Франции, Англии, Германии появляются кумулятивные издания и описательные труды по «народной», «лубочной», «тривиальной» и т. п. словесности, раздвигая, казалось, незыблемые границы представлений о содержании, формах, принципах функционирования литературных произведений. С конца XIX в. традиционалистское, догматическое единство понимания литературы подвергается систематической эрозии и подрыву в манифестах и практике литературного «авангарда», охотно при этом использующего в пародийном контексте образы и стилистику неканонических («низовых») словесных жанров. Это создает и провоцирует, далее, ситуацию перманентного «кризиса» или «конца» литературы. Апелляция к подобным символам (как и восходящий еще к романтикам мотив литературной неудачи, невозможности писать, обессмысленности слова и т. п.) отмечает исчерпанность той или иной литературной парадигмы, становясь, тем самым, особым, «аварийным» механизмом или негативным моментом литературной динамики, мотивировкой либо диагнозом сдвига.