Кто сказал, что человек перед прыжком должен отступить на несколько шагов назад? Впрочем, неважно кто. Ей пришлось отступить, начать жизнь заново. Прежний мир рухнул, и следовало отрешиться от него даже в мыслях. Если разрушить муравейник, то муравьи начинают суетиться, бегают взад-вперед, что-то выносят и снова возвращаются. Возвращаются обратно.
Теперь Анна целые дни бегала с охапками растрепанных книг, сушила их, отскребала с переплетов грязь, а иногда и засохшую кровь и ставила, словно в больничную палату, на отдельную полку раненые, простреленные навылет тома. По вечерам они вчетвером встречались в подвале. Там же пережили незабываемые минуты. Видимо, по ущелью Нового Свята проходили солдаты — топот донесся даже под своды подвала. И вдруг ночную тишину всколыхнул крик:
— Берлин взят! Берлин взят! Берлин!
Они слушали эти возгласы с гордостью, но вдруг с тревогой все подумали об одном. А как же Варшава? Флаги будут развеваться в пустоте? И все четверо молча переглянулись, внезапно осознав, что их лишили всего, они разучились даже радоваться.
Радость пришла позже, когда вечером девятого мая над горами развалин, над домами с пустыми глазницами окон взмыли в воздух разноцветные ракеты. Взобравшись на груду камней, они смотрели вверх. Майское небо полно было звезд и рассыпающихся искрами шаров: белых-красных, желтых. Военный фейерверк зажегся над кладбищем, но он оповещал о победе, о возрождении.
Залпы, выстрелы. Впервые за много недель. Беспорядочный, торопливый солдатский салют. Небо над новым Карфагеном еще раз озарилось светом прожекторов, сверканием трассирующих пуль. И опять затянулось дымом. Но это был дым костров, разожженных живыми на пустыре. Это был конец — конец войны!
Город понемногу заселялся, люди обживались в остовах разрушенных домов и уже могли брать воду из двух артезианских колодцев. Ночи стояли короткие. Варшавяне возвращались в свои норы в сумерки и выбегали из них, едва рассветало. Они возрождали к жизни все, что еще не окончательно умерло, столь же самозабвенно, как когда-то сражались за каждую уличную баррикаду. Теперь они брали штурмом груды обломков, раскачивали грозящие обвалом стены, с утра до вечера дышали кирпичной пылью. Каждый день приходилось вытаскивать из развалин безымянные трупы, стоять, ощущая тошнотворное зловоние, на краю раскопанных могил. Из земли извлекали тела павших, и в это же время от площади Унии бежали мальчишки, размахивая газетными листами и крича: «Жизнь Варшавы»! «Жи-и-знь…»
Газеты. Комментарий к безумию, которое не обошло и ее. Столь же поразительный, как и сообщение о том, что в руинах левобережной Варшавы ютится уже сто тридцать тысяч прежних жителей столицы и что к августу улицы города осветят двести электрических фонарей. Двести? Для ста с лишним тысяч живых и двухсот тысяч погибших? Анна пыталась воспринимать такие вещи с усмешкой, чтобы не закричать, не расплакаться. Но когда она увидела в сентябре первый красный вагон трамвая, курсировавший между Охотой и площадью Старынкевича, это стало для нее потрясением не меньшим, чем для всех. А потом пришла тоска по дому, по настоящему собственному жилью.