Но этого не происходило. Мы были в нескольких милях над землей, и никакого спуска, кроме очевидного, не предполагалось. Тот уютный, довольный, уверенный человек, каким я был до этого мига (человек, привыкший делать что хочет) – до чего драгоценным, глупым, милым, ленивым и бестолково доверяющим доброте Вселенной казался он теперь. Я всегда воображал, что в подобных обстоятельствах буду тем, кто возьмет себя в кулак и безмолвно поблагодарит мироздание за все эти счастливые годы, после чего спокойно встанет и запоет «Кумбайю» [46], чтобы остальные подхватили, – ну или как-то. Но нет. Ум у меня застрял на этом «нет-нет-нет», я не думал ни о жене, ни о дочках, ни о сочинительстве своем (ха!) и понял: когда люди говорят, что с перепугу чуть не описались, это ничуть не преувеличение. Паника во мне заглушала всё, в том числе, как я это ощущал, с минуты на минуту, если ситуация хоть немного ухудшится, я способен утратить власть над собственным телом.
До сих пор помню это кошмарное чувство загнанности.
Но смутно – и жить я с этим воспоминанием могу.
Смерть приближается к Василию Андреичу, и нет в этом ничего личного. Просто таково дело Смерти. Однако сейчас Василий Андреич в своей зачарованной жизни оказывается у нее на пути. И пусть он знает и принимает, что на этой земле все рано или поздно завершается, ему трудно принять, что в это «все» включен и он сам. В повести «Смерть Ивана Ильича» о смертельно больном главном герое Толстой пишет: «Тот пример силлогизма <…>: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен, казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. <…> …он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, с папа <…>. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня?» [47]
Чернобыльник – великолепный и безумный «символ», соединяющий в себе сразу много чего. Это знак тщеты (Василий Андреич желал бы, чтоб чернобыльник оказался деревней, но нет; желал бы не петлять вокруг чернобыльника, но петляет). Это физическое напоминание о леденящем кровь эгалитаризме смерти и о невозможности ее избежать (куда б ни шел Василий Андреич, вот она, не зловредная, просто безразличная). Он отождествляется с этой травой, видит себя и чернобыльник в похожей передряге (как и он, трава «мучима немилосердным ветром»; как эта трава, он «один» и ожидает «неминуемой, скорой и бессмысленной смерти»).
Но, конечно, это и