Ибо насилие вернулось в Барселону. Уже в предыдущем, 1904 году анархисты перестали выполнять соглашение, достигнутое после провала всеобщей забастовки 1902 года, и снова стали забрасывать бомбами улицы города; если Леррус обещает рабочим революцию, то и они не собираются уступать. Партийные и профсоюзные деятели не выходили из дому без пистолета, стычки следовали одна за другой, дошло до того, что союз коммерсантов запросил в соответствующих службах позволения создать собственную полицию, поскольку муниципальная показала свою несостоятельность. Тем не менее редкие забастовки, на какие рабочие, исходя из обстоятельств, осмеливались, почти все заканчивались провалом. В 1904 году количество стачек сократилось на шестьдесят процентов по сравнению с предыдущим годом, и в своем большинстве они ни к чему не приводили из-за жесткой позиции хозяев, которые дошли до того, что нагло отказывались предоставлять обязательный выходной день в воскресенье, положенный по закону, принятому в марте прошлого года.
Так вот обстояли дела, и если Анастази не участвовал в какой-то конкретной акции и не шел напиваться в таверну, поскольку шальные деньги жгли ему карман, двое крестьян и их дети, которых благодушная Хосефа назвала «озорниками», потеряв стыд и совесть, часами сидели за кухонным столом и громко скандалили, пока Анастази не клал конец спору ударом кулака, который чаще всего приходился в грудь или в лицо Ремеи, ибо мальчишки предвидели отцовскую вспышку гнева так же точно, как бывалый моряк предвидит бурю, и уносили ноги.
– Вы подыскали себе новое жилье? – время от времени интересовалась Хосефа по мере того, как проходили дни.
Анастази иногда отвечал, а иногда бурчал что-то невнятное. «Не беспокойтесь», – выпалил он однажды. «Нас в любой дом примут, денежки многим нужны», – высказался в другой раз. «Съеду, когда поменяю мою женушку на ту молодуху, что вам греет постель», – захохотал в последний раз, подмигивая Эмме, словно приглашая ее зайти в спальню, некогда принадлежавшую Далмау.
Совладав с гневом, Эмма не ответила грубияну, даже потупила взгляд, в котором читался вызов. Хосефа вырвала у нее обещание молчать. «Не противоречь ему», – чуть ли не приказала. Это Эмма и делала: обходила соседа стороной, когда он попадался на пути; надевала на себя побольше одежек, чтобы он меньше пялился; запиралась в спальне Хосефы – и молчала, молчала, молчала, даже с Ремеи, которую охотно подстрекнула бы к бунту, к неповиновению, к борьбе. «Не вмешивайся, – убеждала ее Хосефа. – Тебя это возмущает, как и меня, но осталось недолго, дочка. Еще пара дней – и они съедут».