Недолго посетовав на обстоятельства (четыре года ждали, подождём ещё), сговорились вечером отправиться на вальдшнепа (пара браконьерских выстрелов, заверил Пал Палыч, – пустяк) – окрестные поля за три десятка бесхозных лет заросли, и теперь на опушках образовавшихся перелесков вальдшнеп тянул едва ли не повсеместно.
День простоял ясный и в череде мелких дел проскользнул незаметно: топилась печь, сметалась с дорожки у крыльца прошлогодняя листва, обнаруженный возле бани полуразложившийся труп лисы, затравленной, должно быть, ещё зимой приблудными собаками, отправился на лопате с прочим мусором в кострище, где предан был огню. Потом Пётр Алексеевич съездил в Новоржев и в домике-завалюхе местного охотхозяйства взял на завтра путёвку на водоплавающую дичь и боровую, а вернувшись, отправился осматривать соседние озерки – круглое и лесное: на одном – спугнул стайку нарядных кряковых селезней, на другом – чирков и чернеть.
Когда он приехал вечером в Новоржев за Пал Палычем, тот первым делом сообщил:
– По телевизору пугают: сидите дома, на улице люди… Смешно. Как страх какой-то друг пяред дружкой нам внушают, будто пяред волкам. А сами поют хором, что, как мор закончится, иначе заживём: тяперь мир изменится и никогда ня станет прежним… Все страны, все правительства поймут: есть всемирная зараза, есть опасность, общая на всех. Поймут, и пярестанут одни другим свинью подкладывать. Вы как об этом, Пётр Ляксеич, думаете?
– А так и думаю, – ответил без заминки Пётр Алексеевич, – что ничего не переменится, какая дрянь ни накати – хоть эта свистопляска, хоть другая. Чего только на свете не случалось, а мир всё тот же. Корыстолюбцы по-прежнему пекутся о мошне, лицемеры врастают в свои маски, а праведники по-тихому спасают мироздание.
Пал Палыч удовлетворённо крякнул:
– Молодец! Люблю! Вот люблю, когда дело говорят!
Поехали к Теляково – там, прямо у дороги, на подъезде, в былые годы вальдшнеп водился в большом количестве. Небо между тем затянула мглистая пелена, и, качая голые ветки деревьев, набежал ветер.
– И что, Пал Палыч, – дал выход Пётр Алексеевич терзавшему его со вчерашнего дня любопытству, – как шпингалет, у школы постояли в Ашеве – а дальше? Видели её? Ту Веру, что теперь директор.
– А видел. – Пал Палыч будто ждал вопроса. – Стоял, робел, но совладал и сам пошёл – прямо к ней в кабинет. Уж больно захотелось посмотреть – точно за поводок тянули… Чатвёртый час был, уроков нет, но она – на месте. Ня молодая уже, чистенькая, опрятная… Сперва как будто ня узнала. «Вы, – говорит, – по какому вопросу?» А я ей, мол, Паша я, студентами в колхозе были на турнепсе – помнишь? Она тут как вздрогнула. Насупилась, – Пал Палыч свёл брови, сжал губы и опустил голову, – и над столом с бумагами склонилась. Я говорю, мол, так и так – проезжал мимо, узнал, что она тяперь в школе директор, и дай, думаю, взгляну. Храбрюсь, а самого то в жар бросит, то в озноб, и коленки дрожат, как у цуцика. Дурак дураком – сорок с лишним лет прошло, а я такую дурость молочу… А она лицо подняла и говорит: «Ты почему на письма перястал отвечать?» Вы поняли? Всё помнит… «Так получилось», – говорю. А что тут скажешь? Ня будешь объяснять, что и отвечал другой, ня я. Хотя я каждое письмо, что Мишка сочинял, читал пяред отправкой, чтоб без глупостей… «Иди, – говорит, – сейчас комиссия в школе районная, ня могу я…» А сама вся вспыхнула – ня то от растерянности, потому как ня ждала, ня то ещё от чего. А я и сам ня в своей тарелке – от того и храбрюсь напоказ, что ня знаю, как мне быть. Понял только, что озлилась она на меня. Как сорок лет назад озлилась, так и ня простила, так и злится. «Вот, – говорит, – возьми». Карточку со своим телефоном дала, и я ушёл.