Светлый фон
подсадам

Сюда, на глухариный ток, в поздних вечерних сумерках Пётр Алексеевич и отправился. Выпавший вчера снег вчера же и растаял. Снова потеплело, и на расчистившемся небе повисла мастерски отрезанная половина сияющей луны. Так рекламные самураи своими вострыми сабельками рубят летящий в воздухе апельсин – только сочные капли звёзд брызжут в стороны. Вечерний свет небес погас, лес заливало с чёрно-лилового купола серебристое сияние, басовито урчал сильный мотор, по пластику приборной панели бежала лунная рябь.

Вскоре за служащим приметой верстовым столбом (километровым, разумеется) Пётр Алексеевич свернул с грунтовки на едва угадывавшуюся в свете фар, местами раскисшую и чавкающую лесную дорогу. Эти места, именуемые Жарским лесом – ближайшая деревня называлась Жар, – были ему более или менее знакомы: обычно в августе он возил Полину и её сестру Нику на здешнее болото за голубикой. Пока женский пол возился с ягодой, Пётр Алексеевич бродил с корзиной в лесу по соседству в поисках грибного народца: помимо годящихся лишь в засол горькушек, здесь обитали моховики, лисички и корично-шоколадные боровики – сердечные дары от леса-батюшки. Черничниками, брусничниками и земляничными полянами были богаты и окрестности Прусов, а вот хорошей гоноболи не было: кустик тут, кустик там – не ягодный ковёр, а кошкины слёзы. Зато в Жарском лесу на болоте голубику можно было брать двумя руками – крупную, крепкую, с восковым налётом, точно лесной рассыпной виноград, – и на десятке квадратных метров надрать ведёрко.

надрать

Остановив машину возле дороги, на небольшой крепкой проплешине, усеянной поверх коротковорсного мха сосновыми шишками и хвоей, Пётр Алексеевич погасил фары и заглушил двигатель. Вышел осмотреться: луна скрылась за облако, слегка подсветив бледным сиянием его кудреватый бок, лес вокруг стоял тёмный, тихий и немного тревожный, как всякая ночная чаща, – кусты можжевельника обретали пугающие формы, изредка беспокойно вскрикивала незнакомая ночная птица, ей отвечал всхлипом леший, свежий воздух дразнил ноздри, неприветливо холодил лицо и руки. Вновь забравшись в ещё не остывший салон со стороны пассажирского сиденья, Пётр Алексеевич откинул спинку и устроился подремать – часов до двух есть время, а там уж он успеет затемно, пока рассевшиеся с вечера по соснам глухари спят, выйти на ток.

Сон не шёл. Сменяясь, крутились в голове видения.

Несколько дней назад, перед отъездом из Петербурга, он, щёлкая пультом, наткнулся в телевизоре на передачу полемического свойства с заявкой на духовность: три раскованных поэта, надувший щёки, как влюблённая лягушка, прозаик, нервный седой драматург и осведомлённый, но сдержанный ведущий пытались определить различие между московским и петербургским стилем, разбирая особенности двух версий письма. Сейчас этот пылкий и пыльный диспут не к месту всплыл в памяти, и Пётр Алексеевич улыбнулся – различие и сходство между Москвой и Петербургом ещё полтора столетия назад прекрасно очертил Пётр Вяземский: в Москве умничает глупость, а в Петербурге ум вынужден дурачиться…