В своем первом дневнике Кьеркегор часто выражает чувство неполноты, связанной с самой субстанцией его существования: его жизнь еще ничто, он не владеет сам собой, а это является основой. Он ощущает себя во власти непостоянства: «В этом моя беда: вся моя жизнь – сплошное междометие, ничто в ней не закреплено прочно (все подвижно – ничего неподвижного, никакой недвижимости)… У меня все проходит: прохожие мысли, преходящие боли»[613]. Ему хотелось бы «бросить якорь», определить наконец свой «внутренний центр тяжести, спокойно обратить взор на себя и начать действовать изнутри»[614]. Разве можно действовать без точки опоры? Тогда все останется ненадежным.
Найдет ли он внутреннюю опору? Ему это сомнительно. По крайней мере, он знает, чего ему недостает. Он хотел бы жить «привитым к божественному»[615]. Но в первом дневнике перед нами не поиски Бога. На его страницах Кьеркегор все время озабочен самим собой. Со страстью, которую сегодня назвали бы нарциссической, он надеется объять себя самого. «Как часто в момент, когда вроде бы лучше всего ухватишь самого себя, оказывается, что ты обнимал лишь облако вместо Юноны!»[616] Этой мифологической аллюзией Кьеркегор феминизирует предмет своих стремлений, свое желанное «я». Но в особенности следует запомнить любопытный (несмотря на его банальность) образ раздвоенной личности, чья активная часть – пылкая, беспокойная, порой восторженная и странно многословная – не довлеет сама себе, считает себя неполной и играющей роль не более чем отдельного атрибута, которому не хватает субстанциального субъекта. Этот атрибут вынужден идти искать своего субъекта. Но если субстанциальность ускользает, тогда кто же говорит? Кто же держит перо? Это не «я», а какая-то сила, считающая себя временной, периферической, – рефлексия.
Рефлексия с самого начала чувствует себя обреченной на ненадежность или на неудачу; она не уступает, старается пробудить субстанциальное «я», но обнимает лишь облако. «Я» – это первый исчезающий предмет «несчастной любви»; потом появятся и другие. Рефлексия рассматривает себя как мертвое светило, как «сознание Земли»[617] Луной, безжизненным спутником, знающим, что он
И хотя обращаться напрямую к недостающему центру бесполезно, бесплодным будет и «бросаться в мир»[618], «ездить по мирским дорогам» в напрасной надежде, что внешние обстоятельства поспособствуют возвышению затененного «я». «Что же я нашел? Не свое “я”, ибо его-то я и искал, разъезжая по этим дорогам (я представлял себе, что моя душа как бы заперта в ящике с замком на пружине и что из-за внешних обстоятельств он обязательно щелкнет и откроется)»[619].