Хорошо, что Дженкинс ничего не сказал заранее. Застигнутый врасплох, я не выстроил никакой линии обороны и пришел в большое возбуждение от увиденного.
Скорее всего, это даже не возбуждение, а самый настоящий шок. Чтобы как-то выйти из него, я начинаю озираться. Это деревенский храм, и те, что собрались здесь, приехали из деревни. Белые лица, мышиного цвета волосы, выцветшие, бледно-голубые глаза. Настоящие англосаксы. Многие, как мужчины, так и женщины, отличаются худобой — результат не следования моде, а скудного, неправильного питания, больше похожего на диету. У них не тело, а кожа да кости, руки с набухшими костяшками, скрюченные пальцы, заострившиеся подбородки, крючковатые носы. Это одни. Других, напротив, разнесло, как на дрожжах, они такие жирные, что наверняка помрут либо от сердечного приступа, либо от рака. Все они производят впечатление пожилых людей, в этих местах человек в сорок лет уже старик.
Мне как раз столько.
Молодых среди собравшихся мало, у них другие дела, в большей степени соответствующие требованиям сегодняшнего дня.
— Вы верите в Бога? — раздается вдруг звучный голос.
Он доносится с алтаря, перекрывая все остальные, то ли густой бас, то ли баритон, но громкий, звучный, с повелительными нотками.
И почти тут же молящиеся затихают, скопом переключая все свое внимание на переднюю часть храма, где расположен алтарь.
— Вы верите в Бога? — снова обращается к ним говорящий, звучный голос гулким эхом прокатывается под сводами деревянного храма.
— Аминь! — отзывается паства.
— Вы верите в Бога? — в третий раз взлетает вопрос. Он носит явно риторический характер, проповедник сам спрашивает и сам же отвечает.
— Аминь! — слышится в ответ. «Хорошо!», «Да!», «О Боже!» — эти громкие, пронзительные крики несутся со всех сторон.
Я захвачен происходящим — его ритмом, страстью, церемониалом. Перед мысленным взором проносятся отрывочные воспоминания о тех годах, когда я решил приобщиться к Корённой американской церкви. В результате я попадал в разные переплеты, но тогда все было иначе, тогда увлечение было связано с душевным состоянием. А здесь все другое — здесь животное поклонение, экстаз, добровольное подчинение многих людей одному человеку.
Я перехожу на другое место, чтобы рассмотреть говорящего. Он стоит на алтаре, но я его не вижу. И снова я не могу прийти в себя от изумления. Прежде всего, Хардиман — чернокожий. Не чернокожий американец африканского происхождения, у которого кожа цвета кофе со сливками. Нет, он черный как сажа, черный как уголь, чернее неба, без единой звездочки. Чернее, чем он, никого быть не может. Вряд ли мне когда-либо доводилось видеть такого африканца, не говоря уже об американце. А он — американец, судя по выговору, южанин до мозга костей, и голос у него совсем не тонкий, визгливый, а густой, зычный.