Где-то в передней части храма какая-то женщина начинает причитать, издавая визгливые, леденящие душу вопли. Меня вдруг осеняет. Я уже видел этих людей, эта женщина, вероятно, мать Ричарда Бартлесса, остальные — его родственники, если не душой и телом, то, по крайней мере, по духу, а такое родство еще крепче. Я слышу ее голос и вспоминаю исполненный муки вопль, раздавшийся в зале суда. Я наедине со всеми родственниками убитого, совсем один, за исключением их священника и прислуживающего ему Скотта Рэя.
На первых порах причитает только одна женщина, испуская душераздирающие вопли. Постепенно возникает тот гул, который я услышал, зайдя внутрь храма: как если бы масса людей возносила молитву на каких-то непонятных языках.
Подпевают сначала женщины, их несколько, потом к ним присоединяются другие — как мужчины, так и женщины, и вот уже все снова начинают что-то бессвязно бормотать. Все, за исключением Хардимана. Он приплясывает вокруг алтаря так, словно пол жжет ему пятки, приплясывает, словно дервиш, буквально заходится в танце, но не теряет контроль над собой, твердо держит змей, щелкая ими о землю, словно длинными пастушескими кнутами.
Ничего более страшного и возбуждающего видеть мне в жизни не доводилось.
Скотт Рэй и я — единственные, кто не участвует в этом упоительном бормотании. Он молчит, не сводя взгляда с Хардимана.
И вдруг поворачивается и смотрит прямо на меня. Мы стоим далеко друг от друга, он — в передней части храма, а я — в задней, но смотрит он именно на меня. На доли секунды нахмуривается, затем расплывается в широкой улыбке, словно мое присутствие служит подтверждением чего-то такого, что неминуемо должно произойти.
Затем снова отворачивается, устремляя взгляд на своего наставника.
Этот короткий обмен взглядами напоминает, зачем, собственно, я сюда пожаловал. Душе от этого одиноко и грустно. Окружающее настолько необычно и так захватывает, что любое соприкосновение с реальной жизнью воспринимается как нечто малозначительное и в корне неверное.
Я снова поворачиваюсь к алтарю. С Хардиманом теперь танцуют две женщины, они моложе и привлекательнее остальных. Змеи у него в руках исполняют свой танец, словно подчиняясь какому-то неслышному ритму. Их язычки то юркнут в пасть, то высунутся, и женщины начинают подражать, в такт им выбрасывая языки и убирая их. Они танцуют уже не только с Хардиманом, но и со змеями, подстраиваясь под их ритм. Та, что справа от Хардимана, вскидывает голову и приближает ее прямо к змеиной головке, их разделяют считанные дюймы, передразнивая змею, которая то и дело высовывает кончик языка, женщина делает то же самое. Змея, зажатая в руке Хардимана, вытягивается во всю длину, и даже на фоне всеобщего невнятного бормотания слышится упреждающий стук ее гремушек — змея бросается вперед, жаля Хардимана прямо в грудь, туда, где находится сердце.