— Да, в некотором роде. Но это не то, что писал ты.
— Никто не писал так, как я, даже в мое время. Скажи, короли Испании по-прежнему хранят мои картины и восторгаются ими?
— Да, восторгаются, как и весь мир. Через несколько лет после этого дня Лука Джордано встанет перед твоим портретом королевской семьи и назовет его теологией живописи. Тысячи художников будут учиться по нему.
На пересохших губах появляется слабая улыбка.
— Этот мальчишка-неаполитанец — как мы над ним смеялись! — Он испускает долгий вздох. — Ну а сейчас, сеньор Призрак, я должен, как ты сказал, приготовиться к смерти, и я хочу вернуться мыслями к Господу, не думать о том, что произошло давным-давно и о чем я сожалею.
— Но это же прекрасная картина.
— Да, прекрасная, — соглашается он, и, возможно, он говорит вовсе не о картине или не только о ней.
— Прощай, Веласкес.
А он мне:
— Ступай с богом, сеньор Призрак, если ты не дьявол.
«Как все это понимать?» — размышлял я, лежа на больничной койке в психиатрическом отделении. Та ночь показалась мне бесконечно долгой. Жизненный сон — самое простое объяснение, в своем роде еще одно подтверждение того, что я теперь официально спятил. Но я понюхал рукава своего халата и уловил слабый аромат гвоздичного дерева. Или это мне тоже почудилось? Как эта игра с Розой. Почудилось ли мне, что в овчарне она в ответ на мой вопрос назвала адрес художника-неудачника Чаза? Я ругал себя за то, что напугал ее до смерти в доме у Креббса, но как-то смутно, отрешенно, как будто это произошло давным-давно с кем-то другим. Очень приятно, когда воздействие этого замечательного препарата избавляет от всех забот.
Затем я заснул глубоким сном без сновидений, а утром, выходя из палаты и направляясь в туалет, я случайно выглянул в маленькое окошко, и кого же я увидел, как не Креббса? Он был поглощен беседой с доктором Шликом и еще одним мужчиной, чье лицо я хорошо знал, потому что нарисовал его портрет в Мадриде. Похоже, доктор Шлик ему что-то объяснял, а тот кивал. Что ж, значит, как и намекнул Креббс, это какой-то психиатр. Хотя лицо у него все равно было как у гангстера.
Где-то через час, после завтрака пришел доктор Шлик, и у меня с ним была долгая беседа. Я изложил ему историю своей жизни, рассказал о своем отношении к живописи, в первую очередь к тем картинам, которые пишу сам, я имею в виду портреты холеных обнаженных красавиц, и с чего это я вообразил себя бедным, но принципиальным неудачником, а не модным и состоятельным художником. После этого доктор Шлик долго распространялся о хрупкости человеческого рассудка, о том, как иногда он ломается под грузом противоречивых желаний и стремлений. По его словам, в этом нет ничего необычного, такое случается и с теми, кто добился в жизни всего. Я рассказал ему о сальвинорине, и он изогнул брови и сказал: