Пасторе шагнул к окну спальни и посмотрел наружу.
— Именно здесь я его видел. Он стоял тут и смотрел в комнату. Это не было галлюцинацией, возникшей после того, как я получил ранение, как они пытались доказать.
Дасти подошел вплотную к владельцу ранчо, держа диктофон на расстоянии двух футов от его лица.
— И вам никто не поверил?
— Несколько человек поверили. Но из тех, чье мнение что-то значило, — только один. Полицейский. Он начал проверять алиби Аримана и, вероятно, нашел какую-то зацепку, потому что ему вскоре перебили суставы. А когда он выздоровел, то ему поручили другое дело, а это закрыли.
— Как вы считаете, он согласится поговорить с нами? — спросил Дасти.
— Да. Думаю, что теперь, когда прошло столько времени, он согласится. Я позвоню ему и расскажу о вас.
— Было бы хорошо, если бы вы смогли договориться с ним на этот вечер. Вероятно, завтра Чейз Глисон устроит нам встречи с бывшими учениками «Зайчика» и мы будем заняты.
— Все, что вы пытаетесь сделать, не имеет никакого смысла, — сказал Пасторе. Он глядел в окно, но, скорее, видел перед собой либо прошлое, либо будущее. — Ариман неприкосновенен.
— Посмотрим.
Даже в сером свете, с трудом пробивавшемся сквозь толстый слой пыли, покрывавший стекло, грубые келоидные рубцы на лице Пасторе выделялись безобразными красными пятнами.
Как будто ощутив взгляд Марти, владелец ранчо обернулся к ней.
— Боюсь, что я теперь буду являться вам в ночных кошмарах, мэм.
— Только не мне. Мне нравится ваше лицо, мистер Пасторе. В нем видны честность и достоинство. Кроме того, человеку, которому довелось повстречаться с Марком Ариманом, никакие другие кошмары уже не страшны.
— Вы, без сомнения, правы, — ответил Пасторе, вновь повернувшись к затухавшему за окном дню.
Дасти выключил диктофон.
— Теперь можно удалить большую часть этих шрамов, — сказал Бернардо Пасторе. — Меня уговаривали сделать еще одну операцию на челюсти. Обещали, что воссоздадут ее естественный контур. Но какая мне разница, как я выгляжу?
Ни Дасти, ни Марти не нашлись что ответить. Владельцу ранчо было не больше сорока пяти лет, ему предстояла еще долгая жизнь, но никто не мог заставить его пожелать этой жизни. Никто, и в первую очередь он сам.