Светлый фон

— Не знаю… — я запнулась. — Мне понравилось то, что вы сделали.

— А вы не подумали, что они могут принадлежать мне?

Я спросила себя, не почудилась ли мне угроза в его голосе: вопрос был жестким, но я думала больше о собственной глупости и о глупых слезах, подступивших к глазам, но еще не пролившихся. Не собирается ли он меня отчитывать? Я взбунтовалась:

— Разве что-то принадлежит одному художнику?

Его лицо потемнело, но в нем появилась и задумчивость, интерес к моему вопросу. Я была тогда немного моложе и еще не понимала, что люди могут только казаться заинтересованными чем-то, кроме себя. Он уставился на меня, и мне хватило ума понять: он меня не видит. Наконец он заговорил.

— Нет. Пожалуй, вы правы. Просто я так долго жил с этими образами, что решил, будто они принадлежат только мне.

И я вдруг вернулась на восемь лет назад, в кампус, и это было жутковатое продолжение того же разговора, и я спрашивала, кто та женщина на его полотне, и он готов был ответить: «Хотел бы я знать, кто она!»

Вместо этого я тронула его за локоть, может быть, слишком дерзко.

— Знаете, по-моему, мы уже однажды об этом говорили.

Он нахмурился:

— Да?

— Да, на лужайке в Барнетте, когда я там училась, а вы выставляли портрет женщины под зеркалом.

— Вы думаете, это та самая женщина?

— Да, думаю.

В пустой студии горел резкий свет, тело у меня ныло от усталости и от близости этого странного человека, который за минувшие годы стал только привлекательнее, и мне почти не верилось, что он пережил столько пустых лет моей жизни и вернулся в нее. Однако он хмуро смотрел на меня.

— Зачем вам знать?

Я помедлила. Я многое могла бы сказать, но в неискушенности часа и места, в нереальном мире без будущего и без последствий, я сказала то, что думала, что ближе всего задевало сердце:

— У меня такое чувство, — сказала я, — что если я пойму, почему вы восемь лет пишете одно и то же, я узнаю вас. Узнаю, кто вы.

Мои слова ушли глубоко, и я услышала их прямоту, и думала, что надо бы смутиться, но не смущалась. Роберт Оливер стоял, не сводя с меня взгляда, словно прислушивался и хотел увидеть, как я отзовусь на его мысль. Но вместо того, чтобы высказать эту мысль, он стоял и молчал. Я даже как будто выросла рядом с ним, вытянулась так, что доставала ему до подбородка, и наконец, так и не заговорив, он пальцами тронул мои волосы. Вытянул из-за плеча длинную прядь и разгладил самыми кончиками пальцев, почти не касаясь.

Меня словно током ударило: это был жест Маззи. Мне вспомнились руки матери, так состарившиеся теперь, разглаживающие прядь моих волос под приговоры: какие они шелковистые, мягкие, гладкие — и отпускающие. Это был такой нежный жест, молчаливое извинение за все требования, стеснения, против которых я бунтовала, спорами доводя ее и себя до озлобления. Я стояла, боясь пошевелиться, боясь, что он заметит, как я дрожу, в надежде, что он больше не прикоснется ко мне, не заставит меня вздрагивать перед ним. Он поднял обе руки, отвел мне волосы за спину, словно укладывал для портрета. Я видела его лицо, задумчивое, грустное, удивленное. Потом он уронил руки и постоял еще мгновение, словно хотел что-то сказать, повернулся и отошел. Повернулся ко мне большой надежной спиной, тихо, вежливо открыл и закрыл за собой дверь. Ушел, не прощаясь.