Ни в какой институт Сима не мог попасть: из служащих, не из рабочего сословия. Проходи через завод, зарабатывай трудовой стаж. Даже норму дореволюционную еврейскую, трехпроцентную, легче было преодолевать, чем новый классовый отбор.
Сима двинулся в Питер, поступать для стажа на «Красный треугольник». Канцеров вскружил ему голову рассказами о житомирянине Акиме Волынском, как тот стал центром питерского декадентского круга и написал о Леонардо, создав фундамент, на котором выстроили «Италию сердца» и Мережковский, его современник, соперник и неверный друг, и позднее — Муратов. И хотя в двадцать восьмом Волынского уже не было в Питере, потому что не было в живых, и хотя уже затонул сумасшедший корабль «Дома искусств», тем не менее ученье в Ленинграде стало для Симы первоэлементом профессии.
Жалко, быстро оборвалась лафа из-за Лерочкиных капризов. Она так кокетничала в Киеве со сверстниками и с сокурсниками, что пришлось бросить Питер, ехать в Киев и предлагать брак. Лерочка для романа по переписке была не приспособлена. Сима стал отцом семьи и мужем в девятнадцать лет. И конечно, доказала жизнь, правильно сделал.
А в те четыре года, что прожил в Питере, Сима все же поучился в Академии художеств. И летал туда на крыльях по четной, солнечной стороне Невского, где исстари были дорогие магазины. Там еще оставалось много зеркальных стекол в витринах. Лопнули они позже, в блокаду. А тогда, в тридцатом, Сима еще бежал и видел в полный рост себя. Хотя памятных Ираиде медных ручек на дверях больше не было: их поснимали, реквизируя медь для Волховстроя.
Отстоит смену на галошном заводе, отсидит лекции в академии, поздно вечером — в книжную лавку. Исключительно благодаря знакомству с Ираидой. Это она похлопотала, чтобы Симу взяли на работу книгоношей. Книжники в те годы проводили все время на помойках. В двадцатые годы книги шли на растопку, но книжники их подбирали, сортировали и носили прицельно по клиентам.
Ираида и хотела бы держать его при себе, да сознавала, до чего богатое у него сейчас формирующее время. Пусть же читает все, бывает всюду, слушает, даже не понимая. Питает глаз и мозг.
И точно, Сима многое не понял, но напечатлел на пергаменте памяти. Успел посмотреть то, что вывезли и продали в начале тридцатых: тициановскую «Венеру перед зеркалом», «Святого Георгия» и «Мадонну Альбу» Рафаэля, многие вещи Рубенса, Рембрандта, Веласкеса, Шардена, Ватто.
Глянул — и все. После этого никогда уже после. Точно так же было в первый поход в Музей западной живописи. Импрессионисты, кубисты и фовисты, реквизированные после революции у Щукина и Морозова, очень скоро оказались под арестом, закрыты для публики и в Питере, и в Государственном Московском музее нового западного искусства. И до конца пятидесятых, до смерти Сталина никто не мог видеть в Эрмитаже ни лежавших в запасниках шедевров Моне и Ренуара, ни пастелей Дега, ни пейзажей Сислея и Писсарро, ни холстов Сезанна, Ван Гога и Гогена, ни Вламинка и Пикассо.