Внешний мир был мечтой об ином месте. Она обнаружила, что думает, не лучше ли ей будет там.
Вечером третьего дня, когда они ужинали – чем-то невкусным и остывающим, что Шон купил по дороге домой – она сказала ему:
– Я хочу выйти на улицу.
Шон продолжал есть, как будто не слышал ее.
Это было не ново. Рядом с ней он проявлял почти лихорадочный энтузиазм, как будто мог убедить ее, что их жизни продолжают течь прямо и гладко, одной только силой воли. Но Шон не глядел ей в лицо; когда он вообще обращал к ней взгляд, то утыкался им в щеку, или плечо, или волосы. Он смотрел на нее почти прямо. Но не вполне.
– Не знаю, хорошая ли это мысль, – ответил Шон наконец. Он ел яростно, забрасывая в рот новую порцию еще до того, как расправлялся с последней.
– Почему нет?
Он замер, его взгляд быстро метнулся к солонке с перечницей, стоявшим посреди стола.
– Ты все еще не кажешься… Не знаю. Собой.
– А это как? – Она не съела ни кусочка, только потыкала свою порцию, как ребенок тыкает палкой раздавленное машиной животное. Еда остывала на ее тарелке, сыр и масло загустевали. От ее вида тошнило.
Настрой Шона резко перешел в какую-то замкнутость и печаль; она смотрела на его лицо и видела, как это произошло. От этого ей стало лучше. Это было больше похоже на мужчину, которого она знала по нескольким последним годам их брака.
– Я что, твоя пленница?
Он наконец-то посмотрел на нее, шокированный и обиженный:
– Что? Как ты могла такое сказать?
Она не отвечала. Только смотрела ему в глаза.
Шон выглядел перепуганным.
– Я просто беспокоюсь за тебя, милая. Ты еще… ты не…
– Ты об этом? – Она подняла левую руку и просунула палец в открытую рану. Та была чиста и бескровна, как кусок резины.
Шон опустил голову.
– Не делай так.