– Одиннадцать.
Мы продолжали свой путь. Перед глазами вставало лицо Йошуа, и меня скручивала невыносимая боль. Потом вдруг откуда-то из темноты выплыли полные ужаса глаза усатенького араба, и мне стало стыдно и за то, что мне всё равно его жалко, и за то, что недостаточно жалко.
Поле боя при лунном свете
Поле боя при лунном свете
Арабы, словно услышав мои мольбы к Вс – вышнему, на несколько мгновений прекращают стрелять. Сейчас они могут позволить себе эту роскошь – все равно я скоро встречусь с Цвикой и Ахиноамом, с Шаломом и Йошуа. Поделимся впечатлениями о Мире Действия, с которым мы попрощались, и о Мире Истины, в котором мы оказались. Жаль только, что исправить что – то можно лишь в Мире Действия. Недаром Виленский Гаон, умирая, плакал, что покидает мир, где за несколько копеек можно купить целую связку цицит.
Что – то тишина затянулась. Арабы поднялись с автоматами в руках, но не стреляют, а смотрят поверх моей головы. Я боюсь обернуться, но в этом нет надобности, поскольку сзади и одновременно сверху я слышу низкий голос с легким олимовским акцентом:
– Кулям лизрок эт анешек! – Всем бросить оружие!
С большим удовольствием. С большим удовольствием я бросаю автомат, увидев сначала, что тоже самое делают арабы. Бряк-бряк-бряк – это их калаши ударяются о каменистую землю. Бум! Это делает то же самое мой "эм-шестнадцать". Лишь затем я позволяю себе роскошь обернуться. Ни одна картина Моне или Ван-Гога никогда не ласкала мой зрак, выражаясь языком восемнадцатого века, так, как эти десять черных фигур, купающихся в лунном сиянии – да-да, она уже взошла, голубушка, правда до сияния, в котором можно купаться, еще не дошло, это я прилгнул, но тьма все-таки чуть разрядилась. Мне вновь вспоминаются слова из песни Галича —
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
Я смотрю на это поле только что отгремевшего боя при лунном свете. И вдруг вижу ЕГО. Нет, не убийцу Шломо и Шалома, чуть не ставшего заодно и моим убийцей, а другого араба – того, с баскетбольной площадки. Он лежит у моих ног и умирает. Теперь он окончательно умирает. Он лежит у моих ног и шепчет почему-то по-русски: «Мне плохо… Прости меня… Мне очень плохо».
Мне тоже очень плохо. Я чувствую, как мне в лоб и в живот входят пули, которые я выпустил в него. Эта боль прожигает меня насквозь. Как же я устал быть Муравьевым, который вешает.
Он переворачивается на живот и начинает дергаться, весь вздрагивает, трясется. Его пальцы скребут по сухой, покрытой лунной патиной земле, словно он надеется, что, если ему достанет сил загрести чуть-чуть земли, все будет в порядке.