В этом месте ветер начинался часов в шесть, вскоре после рассвета, и дул почти до полудня. Такой ветер не опасен; он не сметает палаток, не уносит полевых дневников, не мешает ни работать, ни двигаться по лагерю. Если не спится — можно под утро часами лежать в спальнике, курить и слушать ветер, а потом — как просыпается лагерь.
К направлению ветра легко приспособиться, и, конечно же, тент Володя натянул с учетом «своего», стократ привычного ветра. Вот если ветер стал дуть с другого, с непривычного направления — вот тогда плохо дело! Тогда погода становится непредсказуемой. Зарядят дожди, раскопы зальет, и неделю, две вообще нельзя будет работать. Тогда народ будет сутками дуться в карты, затевать массовые игрища, петь под гитару и медленно сходить с ума от скуки.
И слушать дождь. Под звон дождя легко рождаются стихи.
Вот написал, и словно сам себя схватил за горло, так вдруг его перехватило. Действительно, ну что же это? Скоро сорок. Естественно, времена совсем даже не те, что оно; уже потому не те, что очень много всего этого было: дождей, свечек в темноте, палаток, ночного ветра, вдруг меняющего направление. Такого вот одиночества, когда встаешь в палатке, зажигаешь свечу или лампу, и стоишь один в промозглой ночной темноте. Когда этого нет в жизни — плохо дело. Когда этого слишком много — еще хуже. Сколько можно жить одним и тем же — и в двадцать пять, и в тридцать восемь?!
Вот ведь дурацкая судьба… Карьера — на зависть очень многим, и уж, конечно, не дурак и не урод. И одиночество; всю жизнь, с первых месяцев «брака» это безобразное, унизительное одиночество! Ведь и тут не такой уж провал, и баб ведь тоже небольшая толпа; здесь тоже обязательно найдутся идиоты, которые станут завидовать. А ведь один, всегда один. Лежит в палатке посреди Хакасии не очень молодой балбес, отвратительно и стыдно одинокий. И никакой перспективы.
Действительно — и десять лет, и двадцать лет… Какие там конец и край! Все повторяется, следы снова и снова петляют. Лечь спать? Третий час… Но завтра работы не будет, подъема поутру не будет, можно сидеть, сколько угодно.
Интересно все-таки, почему гроза так обостряет чувство одиночества? Прямо хоть беги. Только непонятно, к кому бежать — к Ли Мэй или к Людмиле? А хорошо, что еще работает ее «чай»: если и потянет на портвейн, то сразу же вырвет, выхлещет до дна, и этим все как-то и кончится. Что хуже всего в этой истории — ведь и появись сейчас Ли Мэй, встань она перед ним, как лист перед травой, скажи какие угодно слова — и все равно ничем не искупить эти годы, десятки лет пустого и тупого одиночества.