Светлый фон

– Ох, – только и вымолвил Федор.

– Милый мой птенчик, как тебя занесло к нам? Почему не предупредил, так ведь от радости и помереть можно, – залепетала Глафира, тут же перебивая себя. – Да чего ж ты у порога?.. Я сейчас тесто заквашу… А как ты добрался‐то, милочек?..

– Ба, йейе, я немного отдохну у вас. Не могу в Москве, душно там. И… ее вспоминаю, как мы жили у отца с матерью, кровать, где она спала. Не могу, в общем.

Ему дали три месяца оправиться от ранения. Потом снова добро пожаловать в военкомат на осмотр и вперед, на линию фронта: взрывать, побеждать, ломать, гробить чьи‐то судьбы, защищая своих, тех, чей язык попривычнее, кто живет поближе, тех, за кого отец. Разве могло быть поиному? Враг – немец, свастика, die Neue Ordnung. А если бы дед с бабкой уехали в свое время в Китай, получается, сейчас Артемка воевал бы против японцев? А если бы отец подался в эмиграцию с этими князьями, которые господствовали прежде в детском приюте, то ли эксплуатировали народ, то ли нет, не поймешь, – тогда, выходит, он сейчас помогал бы англичанам? Или, если бы остался с Эдит в Испании – дезертировал, спрятался, поменял гражданство, – тогда оказался бы на стороне фашистов? Получается, выходишь на дорогу, а оказываешься на перепутье жизни. Ищешь за поворотом колодец, а находишь судьбу.

Для Глафиры побежали радостные деньки наперегонки с ранней капелью, подгоняемые блинами, такими же круглыми, желтыми, горячими, как весеннее солнце. Половник зачерпывал тягучую опару, задумчиво останавливался над миской, ожидая, пока последние редкие капельки соизволят спрыгнуть с круглой боковины назад, к своим, в теплое яично-густое месиво. Призывно шипящая сковорода принимала содержимое черпака в раскаленные объятия, и через три минуты на зрителей уже смотрел румяный золотистый глаз в веселых крапинках.

Артем отлеживался, отъедался, на душе появлялись первые проталины беззаботности. Федор с Глафирой радовались. В один из дней он смог наконец‐то говорить с ними о войне, о потерях, об Испании и Польше. Рассказывал скупо, без слез, как будто осторожно приоткрывал секретный сундучок, сам не ведая, какие кошмары оттуда выпрыгнут. Чем больше говорил, тем спокойнее становился, тем чаще улыбался, бодрее смотрел. В конце концов разрешил себе вспоминать и о ней, об Эдит. До этого не смел, даже думать не позволял себе: слишком тонкая кожица покрывала рубец – того и гляди, треснет, расползется и не соберешь, а ему еще врага побеждать надо. В Новоникольском, под мирные крики петухов понял, что уже может попробовать аккуратно приподнять краешек струпа, проверить, как под ним зарастает.