— Я же сказал — это мой паспорт. Или вы хотите, чтобы я не был похож сам на себя?
Теперь я показываю западноберлинский документ:
— А здесь, как вы находите, здесь тоже есть определенное сходство?
Он смотрит на меня чуть ли не с любопытством:
— Как две капли. Это тоже я.
— Почему на этих удостоверениях разные фамилии?
Несколько секунд он с явным интересом рассматривает меня, потом усмехается:
— Послушайте-ка, обер-лейтенант! Вам, поди, кажется, что я попался? Залетел в западню? Эх, ребенок, — я же старше вас на два ранга, в прошлом, разумеется, в прошлом! Имя в этих документах тоже разное?
...Нет, нет, только не кипятиться! Наглость с него сойдет позже. Я вижу его внешне благодушным, он пусть видит меня простаком, эдаким недотепой, которого вдруг удастся обвести вокруг пальца...
— Я спрашиваю не об имени, а о фамилии.
— Ах, бог мой! Имя одно и то же в двух документах потому, что у меня одно-единственное имя. Фамилии разные, ибо у меня две фамилии: одна по матери, другая по отцу. Такой вариант вас устраивает? И уж если русские оказали вам честь, надев на вас свои погоны, то, наверно, что-то учли? Я думал, знание нашей немецкой жизни... — он говорит это чуть ли не нравоучительно. Чувствуется, что он сечет меня с упоением.
— Хорошо. Вашим ответом я удовлетворен вполне. Теперь объясните, где вы жили в Шварценфельзе?
— Гетештрассе, 41, квартира 17. Это адрес моей тетки. Я жил у нее. Тетку зовут Анна-Луиза фон Амеронген. У нее двое детей: дочь Христина, совсем взрослая девушка, и сын Райнер, лет десяти. Муж тетки, майор Гуго фон Амеронген, погиб на Восточном фронте, где-то в Белоруссии, летом 1944.
Я делаю пометки — адрес, имена, фамилии. Кто эти люди, я пока не знаю, а выяснять придется. Девушка — член СНМ. Для меня это много значит: Союз свободной немецкой молодежи мы все воспринимаем как немецкий комсомол. Почему он так ловко ввернул это замечание?
Потом я снова возвращаюсь к соседке «подателя письма» и к ее гостье, мы кружимся над ними еще час-полтора: я повторяю в разной комбинации одни и те же вопросы, он дает в разной последовательности одни и те же ответы: я не я, и хата не моя. Собственно, у берлинца это звучит иначе: «Меня зовут заяц, ни о чем не знаю». Допрос это первый, разведывательный. Мне важно понять, каков характер подследственного, каков интеллект. Какую тактику он избрал: разведчик, как бы он ни был уверен в своей исключительности и неуловимости, в глубине души нередко готовит себя к такому вот поединку со следователем... И я пока не задаю вопросов об оружии и о письме — почему пытался его сжевать и почему стрелял в майора Хлынова? Будто пистолета и письма не было, будто не лежат они в моем сейфе: не это сегодня для меня главное. Разумеется, завтра, когда я спрошу его об оружии, он что-то ответит. Немцам ведь оружие носить запрещено, хоть у нас в Зоне, хоть на Западе, если только не на государственной службе. Не знать этого он не может и наверняка что-то приготовил. Но пока он ведет себя совершенно спокойно, даже уверенно. С чисто берлинской иронией отпускает в свой адрес нелестные замечания вроде того, что при всей этой «катавасии» именно его «покрыли лаком», что в переводе на нормальный язык должно означать — он пострадал ни за что, ни про что и досталось ему больше всех... Выходит, это совсем естественное благодушие и есть заранее продуманная линия поведения на случай провала?