— Вы оба можете не ехать. Алиев остановится при въезде в первое же селение.
— С вашего разрешения, горбан, я поеду. — Даже в темноте было видно, как низко поклонился пуштун-кетхуда. — У меня приказ ехать.
— Подошвы на моих глазах, я пойду пешком за вашей машиной. Мне плюнут в глаза, если я оставлю побратима. Умоляю, не сердитесь, горбан. Прошу вас, Алексей Иванович, — сказал Аббас Кули.
Молча Мансуров вернулся в машину.
Они ехали по каменистой дороге. Луна, желтая, недовольная, выбралась из-за ломаной кромки обрыва. В ущелье дул холодный, совсем зимний ветер. Ночь пахла полынью и снегом.
Забыв про свою пуштунскую спесь, оставив в стороне высокомерие чиновника, пуштун-кетхуда пел, словно он ехал на своем боевом коне по своим пуштунским горам:
Катился «фордик» по сравнительно ровной караванной тропе. Но все же попадались колдобины, ухабы, камни. Голос тогда срывался, и звуки в горле певца словно бы подскакивали, фальшивили — а-а, еее, н-у-ун — и эхом отдавались в холодных стенах ущелья.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Жизнь, которую мы называем счастливой, лежит на вершине, и к ней, говорят, ведет крутая дорога. Ее преграждают немало скал, и от добродетели к добродетели нужно подниматься по отвесным ступеням. А на самом верху все кончится. Это черта, у которой — цель нашего странствования. Все хотят туда попасть, но, как писал Назон: «Мало просто хотеть, добивайся, стремись!»
ПетраркаОт радости он не умещается в своей шкуре.
Насреддин АфандиКак много занял места в его жизни малыш! Как долго не просыпалось в нем отцовство! А когда внезапно проснулось, заполнило его щемящей болью всего… Всего.
Удивительно, Мансуров совсем мало думал о прекрасной джемшидке, жене своей Шагаретт. Нет, он не стал равнодушен к ней. Он не озлобился на нее за ее отвратительный поступок с сыном. Увы, он просто ошибся в ней. Не понял, что два-три года недостаточны, чтобы искоренить в фанатичке темноту, суеверия веков. В те минуты, когда она возникала в памяти, прелестная, обворожительная, невольно он вспоминал тривиальную поэтическую строку: «Я вспоминаю о ней, и у меня сахар и мед на языке».
Нет, суровый комиссар не мог забыть чувственной, сладостной бездны, в которую бросила его безумная страсть прекрасной джемшидки.
пел Мансуров.
Как широко и просторно раскинулась азиатская степь! Как синели и лиловели далекие горы Азии! И нужно ли удивляться, что самые глубокие чувства давно уже ставший азиатом Алексей Иванович невольно выражал восточными образами.
— Он наложил на сердце свое клеймо любви краснее тюльпана, — вполголоса вторил Алексею Ивановичу Аббас Кули. — Он безумнее Меджнуна. Цену любимой узнают, когда приходит разлука, цену лекарству — когда сломаешь кость. Но может ли быть иначе? Она — гурия рая! Боже, ты сотворил из горсти пыли чудесный идол на ристалище бытия. Золотая монета всегда блестит, хотя и малюсенькая. Он встретил ее в пустыне, и в цветнике его надежды расцвел розовый бутон. Финиковая пальма его упований принесла сладкий плод. Хижина его сердца осветилась счастьем. Ночь страданий сменилась утренней зарей наслаждения. Великие ратные труды его увенчались наградой. Он получил в объятия красавицу мира. И разве он недостоин ее, он, стрелок, темной ночью попадающий в ножку муравья? Он, который из ружья не промахнется пулей в горчичное зернышко…