– И зноу, халера, перавернула – ведро нагой паддала! – ругалась подбежавшая с ведром хозяйка. В одной руке она держала до половины наполненное молоком ведро, в другой – цедилку. – И зноу табе не далью…
Шурочка поставилана крыльцо свой бидон.
Белая густая струя полилась через марлю. Пены не было.
«Опять разбавила… Где она держит воду, в сарае, что ли… – краснея, подумала Шурочка, не осуждая хозяйку. – С неё ли требовать честности? Не с неё…Только лучше бы уж не долила. Ведь теперь скиснет за ночь… Опять надо будет кипятить»… И больно, больно было смотреть на пьяное, хитрое лицо женщины, привыкшей… вынужденной обманывать и ловчить.
– Хватила! Як раз да верху! – довольно засмеялась та, видя полный бидон. – У ращчёте! – продолжала она улыбаться. – Можа… трэба ящэ чаго? Можа, яек трэба?..
И Шурочка удивилась, ибо знала, что в этом хозяйстве яиц ранее не продавали – все они поедались индюшатами…
– Конечно, не откажусь! – вспомнила она про Крыловых. – С удовольствием!
Из курятника были принесены в переднике восемь яиц. Шурочка протянула деньги, приготовленные за десяток.
– Дзякуй… А гэтые два, пабитые, сверху клади… – засуетилась хозяйка, помогая уложить в полиэтиленовый мешок. – Во… А бидон у руке панесешь… А, кажуть, милициянер гэты, ваш знаёмы? Что нешта тут усё шукау?.. Канстантика, можа, ищет? Ци, ящэ чаго?
– Не знаю… – смутилась Шурочка.
– Ну, прыходьте, прыходьте., – закивала женщина, заканчивая разговор. – Заутра раней можыте… Дачка падое… – она приветливо улыбнулась, а Шурочка почему-то вспомнила лицо Константика, его улыбку… Совсем другую улыбку на таком же обветренном, загорелом лице. И самого Константика два года тому назад – как сиделу них у костра в тот вечер – в стареньких сапогах и заштопанной на локтях рубашке, с пистолетом в руке и весело, от души смеялся бабушкиным словам… Сумел же, вот, сохранить тайну! От всех ушёл… но, главное – сохранил!.. А так хочется отмочить что-нибудь этакое, назло им всем – чтоб вздрогнули рачьи мозги, чтоб глаза из орбит полезли, чтоб утром у председателя отвисла челюсть! Вот пройдусь с копером по Шабанам – и пусть она у него отвиснет, его челюсть, пусть похудеет от непонимания килограмм на пять: как увидит вместо Фаниной развалюхи двухэтажный коттедж, а вместо хлева её покосившегося – ферму с сотнею поросят – с автоматикой и чистотой и техникой по последнему слову… Эх! Чёрт бы их всех побрал! Не отвиснет у председателя челюсть, потому что есть… те! Не похудеет «кормилец» от умственной перегрузки, не плюнет Фаня на его колхоз – не достоит моя ферма до утра, как в сказочке – и до первых петухов ей не продержаться! Пепка бы ещё понял… а второй – нет. За шкирку меня вместе с копером, до этих самых, до первых… и прощай! Потому только и отпустил, что прекрасно знает – ничего я этого не отколю! Сама знаю: главное, чтобы не узнала власть! Подлой власти в руки такое давать нельзя! Весь мир станет у неё колхозом, будет жить в нищете и ходить гуськом! Все станут петь хором с ружьями наперевес, а под каждой сосной – танки будут стоять да ракеты… Им только дай волю… Поэтому не видать Фане коттеджа! И ничего мне такого не отколоть! А зря! Хорошо ему, умнику, рассуждать, уж слишком он… дьявольски хладнокровный, людей щёлкает, как орехи… Хоть, с другой стороны, и прав: душа в нас, как ядро в орехе, – орех или целый, или гнилой. Или есть человек – или нету его… А в ком нет души – тот обречён: тот зомби, тот примет любую пакость, любую власть и против подлости не пойдёт, – одна видимость человека, гнилое у такого ореха ядро. Да только просто этим умникам на нас со стороны смотреть! А если все вокруг – с этой самою гнилой сердцевиной? И гниль эта – как болезнь, ширится и ползёт… И если ты среди них живёшь, а они ходят, и думают, и ещё надеются, и не знают… что обречены! Что слишком хладнокровные умники считают их обречёнными и давно махнули на них рукой… А просто ли… махнуть тебе, если ты среди них живёшь, и других не знаешь, и пьёшь их молоко…