Светлый фон

— Толя? — Заулыбался вошедший Феклистов, садясь, и наливая себе и, опять-таки, ближайшим соседям. — Землячок мой? Как же — как же…

— Кто? — Вылупился на него Керст, вошедший поперхнулся и в ответ вылупился на Керста, а тот, как-то невпопад, продолжил, — а ведь это, братцы, веха! Что-то кончилось. И бог весть, что дальше-то будет…

— Мы были шибко заняты, и не заметили, что кончилась всего-навсего наша молодость. И не следует пыжится, и перед собой хотя бы не хрена надувать щеки, потому что уже не мы теперь тащим, везем и толкаем вперед этот неподъемный воз, а он волочет нас за собой, и бог весть, что дальше будет…

 

Нелепые слова эти не остались без последствий, нелепых, пожалуй, не менее. Вечером этого дня Гельветов тихонько заперся в кабинете, открыл сейф, замаскированный книжной полкой, и достал оттуда сокровенные сорок две страницы, некогда написанные им за время, чуть большее половины суток, и поданные незабвенному Вазгену Балаяну. Обретя практически безраздельную власть в пределах нынешнего треста, он распорядился отыскать тогдашний свой отчет и под роспись передать ему, для хранения в личном архиве. Казалось ему, что документ этот станет бесценной реликвией, и нет нужды, что истинную цену ему будет знать лишь он один: ценя себя трезво, как ценил и все, Гельветов знал, что является предельным индивидуалистом, и то, что мнения всех остальных, сколько их ни есть на белом свете, интересуют его постольку-поскольку, принимаясь к сведению, но ничего не решая. На самом деле, получив бумаги в исключительное пользование, он вдруг поразился нелепости собственной затеи, и с тех пор ни разу их не читал, не доставал и не трогал. Этот случай был первым за несколько лет и первым по факту. За истекшее десятилетие не больно-то качественная бумага успела пожелтеть, и даже начала крошиться по краям, паста шариковой ручки выцвела и, местами, поменяла свой цвет. Документ вдруг напомнил ему цветок шиповника, позабытый между листами какого-нибудь никогда не раскрываемого кодекса еще в девятнадцатом веке: высохший до невещественности, прозрачный, и хрупкий настолько, что, кажется, готов превратиться в пыль от первого же прикосновения. Перелистывая ломкие листки пальцами, даже отогнутыми от предельной осторожности, решил про себя: нет. Не как засушенный листок из древнего гербария. Как прикрепленная к осоке прозрачная кожица личинки стрекозы после того, как взрослая хищница выбралась наружу, обсохла, расправила крылья — и улетела, и не найти, не поймать, не догнать, и ничего-то не вернуть, и напрасны любые сожаления. Радоваться, впрочем, тоже бесполезно, потому что, трезвый, он трезво отдает себе отчет: это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не он, давно уже — не он, а прошлого нет, и нельзя его поправить, да и не стал бы он ничего поправлять, потому что устал, потому что тоскливый ужас охватывает от одной только мысли браться за подобное — еще раз. Увидав, что на последней странице, между тогдашней датой, выведенной тогдашней его рукой, и казенным штампом есть с четверть странички свободного места, взял ручку и написал: "Дело, начатое мной в день, дата которого указана выше, считаю законченным ввиду полной бессмысленности дальнейших усилий: все, что я могу еще предпринять в этом направлении, не окажет на дальнейшее сколько-нибудь существенного влияния. Понимание действительно способно прекратить любое действие, но приходит исключительно только тогда, когда поздно бывает хоть что-то прекращать. Закончено 28. 05. 8*. Гельветов."