Скрипят розвальни — по снегу, по снегам, в которых, кажется, тонет все живое, цепенеет вся земля. В горку, сквозь ноле, сквозь лес. Кто-то изнемог, бухнулся в сено. Кто-то присел рядом на край саней. А Серго шагает и шагает, словно пробивает склоненной головой тьму. Впереди мигнул огонек, исчез в еловом лапнике, снова мерцает. На лесистом взгорье открывается усадьба. Остановились перед въездом. Неспешно, по-прежнему ни слова, прошли через флигелек во внутренний двор. За ним высится легкий и светлый средь лесной черноты дом с колоннами.
Остекленная дверь ведет в тепло, тишину, покой.
Сквозь эти вот схваченные морозом окна Ильич еще позавчера смотрел. В эту просторную комнату приходили к нему деревенские дети — стоит украшенная елка: свечи с восковыми слезинками. А в атом кресле, у этого пюпитра, на этой качалке старался выздороветь. Трудно представить его в кресле-коляске. И так не хотелось представлять. Не уберегли! Э-эх! Но как было его уберечь? Рвался вперед. Впереди всех. Врачи предупреждали. Да и сам лучше врачей знал, но работал по шестнадцать часов в сутки, работал…
Так хотел отдохнуть у нас на Кавказе! Все для него приготовили. Не смог оторваться от дел… Нет! Обязаны мы были его щадить. Непростительно взвалили ношу. А он… Кто-то из писателей сказал о нем, что он — единственный в Европе правитель, который по праву занимает свой пост. В чем секрет его? В бескорыстии? В трудолюбии? В том, что жил половиной души в будущем?
Гениальность тяжкий крест: ответственность, страдание от окружающего непонимания, от того, что видишь дальше и глубже других, а тебе не верят. И Ломоносов, и Ньютон, и Эйнштейн возбуждали недоверие. Но Ломоносов, Ньютон, Эйнштейн посвятили себя точным наукам, легко ли, трудно ли — можно проверить, а тут… Нужны жизни нескольких поколений… Еще в шестнадцатом никто из виднейших социалистов Европы не верил ему, когда он убеждал, что в России будет революция, а до революции оставалось меньше года. Нетрудно представить, как кто мучило его. Не было горше муки и обиды, чем неверие друзей, да еще на чужбине. Помнится, Надежда Константиновна не раз говорила о том, что Ильич гонгом не выносит неволи.
Рабочий кабинет в Кремле — кабинет ученого. Недаром гак к месту пришлась подаренная Хаммером бронзовая обезьяна, задумавшаяся над человеческим черепом, сидя на книгах Дарвина. Сколько раз бывал ты, Серго, в том кабинете: и по делам войны, и по делам мира, и «так просто» — по делам души. Все встречи поражали, становились как бы ожидаемой неожиданностью. Вот! Видится. Не слишком уютно Председателю Совнаркома. На ногах валенки. Жалованье — три миллиона четыреста тысяч, всего на миллион больше, чем у рабочего. Трамвайный билет стоит двадцать пять тысяч рублей… Принимает просвещеннейших людей со всего света — без переводчика. Говорит по-английски, по-французски, по-итальянски, по-немецки, что, однако, не мешает ему писать в анкетах, будто этими языками владеет плохо. Как «плохо», диву даются на конгрессах Коминтерна: только что говорил с немцами на родном их языке, а уже толкует с французскими товарищами по-французски. Как всегда, под рукой словарь Даля — так ценит меткое, точное слово! А когда разволнуется, читает словарь военно-морских терминов. Пятьсот газет и журналов получал. Библиотека — восемь тысяч томов на девятнадцати языках — занимает не только специальную комнату, но и кабинет и квартиру. Почти в каждой книге белеют закладки. И все же книжником Ильича не назовешь: очень уж пристрастен интерес к людям, к действию.