Весь час — максимальный срок в наручниках — я валялся на
Потом я обнаружил, что плакал. От боли и беспомощности. Я был «свободный человек», и даже как арестант имел право на одеяло — но не мог и этого добиться. Я был unperson, никто.
Ровно через час «веселые ребята» сняли наручники и спустили меня назад в холодную камеру. Тут я смог глянуть на руки. Они представляли жуткое зрелище — опухшие и совершенно синие, особенно пострадала порезанная левая рука. Кольцевой шрам на ней заживал долго.
Почти тут же обнаружилась новая неприятность: шариковых ручек и конвертов, в которых я отправлял письма Любане с этапа, в мешке не было. Не нашлось и моего «тюремного паспорта» — определения суда.
Вариантов не было — в камере без меня оставался только один человек. Услышав
Не знаю, как назвать то состояние — затмением или крайней степенью озверения. Я надел на плохо гнущуюся руку перчатку, напялил на нее ту самую алюминиевую кружку, которую мне подарил добрый Шаяхмет, и сунул ее под нос
Удар был несильным, но мы оба взвыли. Разряд боли от поврежденного сустава ударил до самого темечка, в глазах потемнело. Дай в тот момент
Он же только сполз спиной по двери и начал копаться где-то в подкладке бушлата. Оттуда вынул сложенные вчетверо бумаги — мое судебное определение. Зачем оно ему понадобилось или же это был некий трюк тюремной оперчасти, тогда я еще не понял.
После этого все встало на свои места. Ситуация не предполагала к сантиментов. Я вышвырнул матрас сокамерника от батареи и положил туда свой.
Я зажег газету и факелом осветил пространство за батареей. Оно выглядело кадром из фильма ужасов. В этом единственно теплом месте камеры бегали тысячи мелких тараканов. Не имею понятия, чем они питались и как там жили, но стоило лечь рядом, как они тут же стаями устремлялись на лицо — единственную открытую часть тела.